11 марта 2018 11.03.18 2 1227

Кысонька

+6

В городе безразличия, вдоль серых стен пустодушных домов, облучаемых черными тучами, неторопливо и практически безжизненно ковыляла старушка, сгорбившаяся от наваливавшихся за долгую жизнь неурядиц, лишений, работ и страданий. Часто встречающиеся ей люди — такие же несчастные и незаметные — бежали кто куда, но чаще всего невпопад, несоизмеримо своим амбициям, планам и стремлениям — в общем, бежали в никуда из ниоткуда, растворяясь в своих беспомощных жизнях так же быстро, как и появлялись в бабушкином поле зрения.
Старушка их не замечала, равно как они не замечали ее.
Город безразличия давно сломал каждого своего жителя, сделав из них, просто говоря, калькуляторы. Они считали деньги, они считали время, они считали проблемы, они считали часы до конца жизни, даже не зная, сколько именно им было еще отведено их внутренним механизмом, что уже трещал, но никак, увы для всех, не ломался.

Куда брела старушка? Да кто ее знает. Старушку никто из пробегающих теней не знал, и никто не знал, куда, зачем и откуда она бредет. Никому и не было интересно, будем честны. Может быть, она была сумасшедшей — из тех, что уже не считают ничего и никого, а просто плывут по каналам всеобщей серости потому, что привыкли, потому что «а как иначе». Может быть, она была достаточно целеустремленной в попытках найти объяснения того, почему она еще может позволить выйти себе на улицу, а не сидеть дома, окончательно промалывая оставшимися зубами жвачку тупости и разлагающегося осознавания реальности, покуда ее ровесница — та, что в капюшоне и с косой — не придет к ней в гости, не принеся даже гостинцев для неблагодарного внука старушки.
А может быть, она шла на остановку, чтобы сесть на свой последний автобус, который увез бы ее вдаль — подальше от привычной затхлой серости протухшего города, который в своем данном жизненном цикле длиною в миллиарды лет разлагается не по дням, а по часам, и именно поэтому дышать всё труднее и труднее, однако задохнуться окончательно — о нет, не время.

Может быть, старушка уже дошла до остановки, на которой понуро стоят десятки людей — все как один в капюшонах, все как один докуривают сигареты, переминаясь с ноги на ногу, волнуясь, как бы сейчас не появился злосчастный автобус, что заставил бы их потушить драгоценную только что зажженную палочку долгожданной смерти, и одновременно переживая, почему этот огромный, промерзший осенью железный дребезжащий подонок никак не приезжает — они ведь уже практически опаздывают на работу, от которой каждого — каждого! — на остановке воротит по утрам и, что страшнее, по вечерам, когда отдыхать нет сил, а силы, чтобы ненавидеть всё завтра — нужны.

Может быть, старушка встала в один ряд с этими бедолагами и потухшими глазами, еле двигающимися пальцами уже начала осматривать свои грошики, вспоминая, сколько именно стоит проезд — и какой сегодня вообще год на дворе.
Грошиков было 27 рублей.
Для того, чтобы автобус увез ее в последний путь, не хватало ровно 13 монет.

Откуда у старушки были имеющиеся богатства — она не помнила.
Она не помнила, зачем ей нужен именно тот автобус, на который никто из присутствующих тел никогда не сядет — им рано признаваться в своей фактической смерти, но они этого еще не понимали, надеясь на то, что еще живут.
Старушка не помнила своих друзей, она не помнила своих дочерей, она не знала ни одного лица в толпе, но она помнила, что у нее был внук — тот самый внук, что был где-то в этом же городе, но давно не появлялся на глазах у бабушки, потому что… активно бегал. Бегал по парку, бегал по улицам, бегал от серости и уныния, одновременно с этим подкрепляя чернейшую грусть пониманием того, что бегом не спастись ни от чего в этом пространстве.
Старушка не помнила, в каком кармашке у нее лежит другое богатство: конфетки.
Засунула руку в левый — оп! — повезло.
Две штучки.
Она положила их туда несколько лет назад.
В каждую свою куртку.

Автобуса всё не было и не было.
Старушка не переживала. У нее всё равно не хватало грошиков, и ей смутно казалось, что, возможно, сегодня — не тот самый день, когда хмурый водитель с отсутствующим взглядом отвезет ее до конечной остановки за полцены.
Любая цена в этом городе имела… свою цену.

Что еще оставалось бабушке?
Не идти же обратно, вновь вспоминая, где она живет и зачем она живет.
Не идти же обратно по этой непонятной погоде, когда лето переходит в осень, и вот он, тот самый момент, когда уже мерзко, но еще хорошо.
Признаться честно: старушке было всё равно на погоду. Она ее не осознавала, как не осознавала еще очень многое из того, что происходило в этом реальном, уже отдаленном от нее мире.
И ее это нисколько не волновало. Она знала, что однажды ее пустят в автобус чуть ли без копейки в ладони. Она знала, что однажды ее пригласят по льготному праву.

Ожидание длилось бесконечно.
Время остановилось — остановился и момент, остановился и воздух, остановилось и легкое пассивно-фоновое возмущение толпеньки по поводу того, что она уже опоздало на свою каторгу.
Всем стало всё равно.
Всему стало всё равно на себя.
Вот он, момент очередной коллективной бессознательной смерти.
Вот он, момент, когда пальцы разжимаются вне зависимости от того, зачем они когда-то сжимались.

Бабушка села на остановочную скамеечку, сжимая в руках типичную для стариков клетчатую сумку.
Еще раз медленно пересчитала грошики.
Двадцать семь, бабушка, по-прежнему двадцать семь.
Подняв сухие мало что видящие глаза и посмотрев в сторону, она — как и положено в такого рода историях — увидела его.
Сколь ты не бегай, внук, все равно рано или поздно придешь на остановку. Туда, где все и всё. Заканчиваются и заканчивается.
Настал и твой черед. Автобус пока что общий, да и грошики на проезд у тебя точно есть в оба конца, поэтому стой в бессистемной очереди и следи за здоровьем — пассивное прокуривание оставшихся крох мозгов никому не шло на пользу. Стой, покачиваясь из стороны в сторону, переминаясь с ноги на ногу, ёжась от холода и осознания того, что ближайшую жизнь ты проведешь здесь. Стой и терпи, слышишь, стой и терпи. Стой и терпи, стой и вспоминай всё то, что ты не сделал для того, чтобы не стоять здесь. Стой и терпи, стой и вспоминай всё то, что ты не сделал, чтобы стоять рядом с теми, с кем ты хочешь, смотря им в глаза без тени стыда и смущения за то, что бессовестно игнорировал важные человеческие вещи в угоду подсчетам киловатт для возможностей.
Стой и считай.
Стой. И. Считай.

«Кысонька!» — тихонечко, приглушенно, но с огромной любовью воскликнула бабушка.
Двадцать семь грошиков встретились с вечно серой сырой землей, которая перетерпела слишком много грязных ног для того, чтобы дарить людям тепло и дары.
Двадцать семь грошиков покатились под скамейку, покатились к ногам ходячих мертвецов, покатились на проезжую часть, дабы сгинуть под колесами очередного безмозглого хамоватого водителя внеочередного драндулета.
Двадцать семь грошиков — это же мало. Ведь их даже не хватало на последнюю поездку.

— Кысонька! — хватая внука за руку, прошептала бабушка.
— Кысонька, как ты? Кушать хочешь? Попить? Кысонька? Ох, ну ты и вырос! Я тебя во-о-о-о-от таким еще помню! — радовалась старушка, улыбаясь от уха до уха.
— Кысонька, вот, возьми, кысонька! — старушка полезла в сумку, достала кошелек и протянула пареньку небольшую красную бумагу с пятеркой и тремя нулями.
— Кысонька, на мороженое тебе, родной, возьми, купи себе мороженое, — не унималась бабушка, насильно всовывая купюру в ладонь большому маленькому мальчику.
— Кысонька, покушать принести? Кысонька? Чего тебе покушать принести?

Ее слова отдавались эхом в голове у паренька.
Всё выглядело сюрреалистично — всё и было так.
Нарезка былого и небывалого.
Всего этого не было — безусловно, не было, если постараться вытеснить это из памяти, как и предыдущие и последующие жизни. И, безусловно, было, если не притворяться наглухо мёртвым.

— Нет, бабушка, ты что, я не возьму, нет, оставь себе, тебе нужнее, ну ты что, такие деньги и за что, нет, нет, даже не думай, — отнекивался всеми силами паренек, видя, как стремительно гаснет только что зажженный огонь в глазах у старушки, которая по большей части читала по губам и жестам, чем действительно слышала.

Плечи бабушки опустились, взгляд устремился вниз.
— Кысонька, я ж от чистого сердца, бери…
В ее новой жизни — той, что началась две минуты назад и скоро закончится — не укладывалось то, почему доброта в который раз остается без ответа.
В ее голове укладывалось, где можно бесследно пропадать много лет, в ее голове укладывалось, что в ее голове могло многое не укладываться — и оно не укладывалось, но ей было обидно, что доброта больше не укладывается вне ее головы.
Серое солнце выжигало самую тёмную дыру под чёрными одеждами паренька.

Подул легкий ветерок. Памятники живой человечности на остановке немного пошатнулись. Старушка стояла, словно вкопанная, и смотрела вниз. Сухие глаза изредка моргали и практически не двигались, губы продолжали беззвучно повторять слово «кысонька». Изредка еле заметно поднимались брови.
Молодой человек сделал шаг вперед и крепко обнял старушку. Будучи на полторы головы выше, он интуитивно прижался губами к ее макушке, медленно и вдумчиво вдыхая белый запах немногочисленных седых волос.

— Бабушка, давай в следующий раз, ага? Я приеду — обязательно возьму, не переживай. Сейчас просто ну куда мне. В следующий раз, хорошо?
Неизвестно, сколько из этого было услышано, но мальчик точно знал одно: ни в какой из разов он такого рода доброту не возьмёт.

— Бабуль, вон, смотри, мой автобус подъехал.
Объятия разжались.
Рука ласково и медленно поглаживала маленькую, уставшую спину старушки.
— Ну всё, я поехал. В следующий раз, хорошо? В следующий раз, не переживай.
В его руку просочились две конфетки, которые бабушка с не меньшим усердием, чем нули после пяти, отдавала от всей души.
— На, кысонька, хоть конфетки-то возьми…
— Конфеты — давай. Конфеты я возьму с радостью.
Зашуршали фантики. Две штуки.
Бабушка отдавала конфеты на прощание.
Абсолютно всегда.
Они были в каждой ее куртке.

Подошедший автобус не имел номера.
Весь грязный, серый и невзрачный, подстать окружению и самой сути жизни — автобус-призрак, автобус-тень, лучший проводник из мира мертвых в мир мертвых. Лучший проводник по тем местах, где ничего никогда не поменяется.
Двери со скрипом открылись. Внутри горела тусклая лампа — похоже, одна на весь небольшой автобус.
Поцелуй в старческую щеку, финальное поглаживание по спине — всё.
Паренек поднялся на первую ступеньку и оглянулся.
За ним никто не шел. Все бессмысленные люди как стояли на своих местах, так и стоят, даже не смотря в сторону остановившегося транспорта. Видимо, они ждали не его. Видимо, они ждали автобус в другом направлении и по другой цене. Видимо, этот маршрут им был пока неинтересен.

На скамеечке остановки уже сидела старушка. Сидела, держа у груди руку с красной бумажкой, будто выставляя ее напоказ. Держала в сильных пальцах, не сжимая, не комкая, держала гордо, держала важно, держала с целью, держала со смыслом; держала так, будто вот-вот готова протянуть — и отдать. Да только отдавать уже некому. Будь рядом злоумышленник — он бы без труда выхватил купюру и убежал. Но нет, прелесть мертворожденных в том, что среди них подлецов — здесь нет зла, потому что здесь нет ничего.
Бабушка сидела и смотрела мальчику вслед. Собирать грошики не имело смысла — уже не набралось бы и ненужных двадцати семи. Не набралось бы даже коту Степану на корм — побаловать шалунишку. Степашка уже давно не игрался с клубками ниток и не пугался доброго маленького мальчика, который боялся кота, — по известным многим причинам Стёпа уже много лет ничегошеньки не кушал и в принципе ничего не делал. Бабушка еще с ним увидится. Еще увидится. Но не сейчас. Она сумела понять, что в данном случае надо еще немного обождать. Еще немного посидеть на лавочке. Идти обратно всё равно не имеет смысла, а время… а что время?
Сейчас она смотрела на любимого внука. Тот уже занес ногу над второй ступенькой, по-прежнему аккуратно озираясь на ничего не происходящее на остановке.
Последняя фотография щемящей картины одиночества людей.
Людей и человека.
Последний чудовищный очерк того, к чему он прибежал, убегая от любого упоминания человека и человечности в себе и как следствие: окружающих.
Последнее эссе на желанную тему.

Последний щелчок глазами, и вот он уже спрашивает у поникшего кондуктора:
— Сколько стоит проезд, не подскажете?
Быстрый удивленный взгляд, наполненный болью вздох, ответ юнцу:
— У нас дорого. 40 рублей.

Бабушка всё ещё сидела на скамеечке, провожая взглядом, полным грусти и надежды, тот самый автобус для одного пассажира.

— Кысонька… — прошептала она.


Лучшие комментарии

Предлагаю к чему-то там.
Читай также