Вырванный у жизни кусок
Эта история произошла со мной, когда мне было семнадцать; с тех пор прошло немало времени, и некоторые воспоминания успели померкнуть настолько сильно, что, даже внимательно в них вглядевшись, узнать какие-либо детали или лица представляется невозможной задачей, но это не касается того, о чём я собираюсь здесь поведать. Воспоминания сродни этому не умирают — они абсолютны и бессмертны, и в скором времени ты понимаешь, насколько они ярки, вырванные какой-то частью тебя из неостановимого и бесцельного потока жизни, ведь эти воспоминания, игнорируя волю сознания и мысль, начинают жить сами по себе, существовать вопреки законам существования, отдельно от памяти, иногда лишь навещая тебя своим загадочным свечением. Но ты знаешь, что они рядом, и ты бессмертен в них.
На дворе стояла поздняя осень. Мрачная, холодная. Что ни день, то дожди; никуда не сдвигаясь, тучи будто намертво застыли на небосводе, и солнцу никак не удавалось пробиться сквозь их прочную завесу. Бывало, где-то, у горизонта, или над самой головой, облака сбрасывали с себя тяжёлую свинцовую серость, превращаясь в подобие плёнки белёсого цвета, и солнечный свет в то же мгновение наполнял собой освободившееся пространство, пока брешь не зарасталась вновь. Обычно такое явление продолжалось около часа.
В те времена я учился в университете на втором курсе, а поскольку я жил не в самом городе, а в области, мне каждый день приходилось ездить на электричках — туда, обратно… Очень быстро мне осточертели эти поездки. Платформа за платформой, лица за лицами — таким был мо й день. Если кто спрашивал «как сегодня дела?», я отвечал «нормально», но могу поспорить, вряд ли этому человеку приходило в голову, что скрывалось за этой фразой, точнее, что эта фраза скрывала — жуткую монотонность рутины, которую я выносил и терпел только ради учёбы. К слову, об учёбе в университете я тоже не могу рассказать ничего интересного; специальность, на которую я поступил, как и ожидалось, оказалась сущей скукой, и я никак не мог представить, кому я потом смогу пригодиться с таким образованием. Конечно, говорил я себе, жизнь слегка сбрасывает вес, когда у тебя есть диплом в кармане, но неужели нельзя рискнуть? Бросить это занятие и взяться за другое, где ты сможешь в полной мере ощутить самого себя? Не лучше ли поставить на кон всё только ради того, чтобы оказаться там, где ты действительно должен быть? Я прекрасно это понимал и от всего сердца хотел ответить «да». Но потом мне на ум приходила следущая фраза: риск — это самое ответственное деяние, которое только человек может совершить. Для риска необходима храбость, мужество и бесстрашие, подчас безумное до невозможного. Я не находил в себе ни сил, ни мужества; кинься я в реку — тут же утонул бы. Я ничем не отличался от всех тех людей — в электричках, в студенческой группе, или ещё где. Они думали о том же, что и я. Мы были слабы, чтобы разжечь и удержать теплящееся внутри нас пламя до того мига, как оно взорвётся, осветив собой весь мир. Но я берёг свою мечту, не хороня её; она была дорога мне как ничто другое. Один из давно усопших мыслителей сказал, что самое страшное бедствие ещё осталось на дне ящика Пандоры, более того, его, это бедствие, придумали сами боги; под рукой каждого человека хранится пресловутый ящик, полный одним лишь горем, которое в жгучем нетерпении ожидает своего часа вырваться на свободу, и каждый человек, волею глупости или отчаяния, когда-нибудь откроет ящик Пандоры, выпустив наружу последнее бедствие, имя которому надежда.
Я был одолеваем и терзаем надеждой.
Давно стемнело, когда я возвращался домой; на небе не горели звёзды, днём угрюмое, а ночью чёрное, как смоль, оно само отражало, пока тот горел, городской свет. Выйдя из метро, я направился к пешеходному мосту, перекинутому над железнодорожным полотном и соединявшему станцию электропоездов с улицей Дальняя (что касается моего мнения, то название у улицы довольно неудачное). Накрапывал дождь; ветер вдоволь игрался с маленькими, острыми каплями, бросая их в лицо, зашиворот. Холод пробирал до костей, но мне не было до этого никакого дела, ибо слишком сильно я был увлечён своими мыслями. Реальность словно бы утратила свой авторитетный статус, и если бы я умер, то вряд ли это заметил; но я очень хорошо запомнил дорогу домой, чтобы умереть по такой случайности. Но что значит в наше время случайность, когда человек привык, более того, он стремится сделать свою жизнь похожей на еженедельник, с чётким расписанием, планированием каждого события, с безошибочной установкой своего пути от пункта А до пункта Б? Цель, великая цель, о которой беспрестанно твердят с экранов телевизоров и страниц журналов, со страниц социальных сетей и по радио, — легенда, о которой, как и многие тысячи лет назад, люди ведают друг другу из уст в уста, — истина, которая говорит, что самая важная вещь в жизни человека, важнее всего прочего, что есть у него, это задача. Великая цель. И может быть, это правда. Но «задача» быстро и с плотоядной жадностью заглатывает в себя живого человека, делает своим пленником его свежее сознание; сама по себе безжизненная, она продолжает быть такой, при этом убивая человека ещё до его смерти. И как бы нелепо это не звучало, мы каждый день бродим среди толпы живых трупов, сами не веря, что тоже таковыми являемся; как только осознание этого кошмарного факта настигает нас, мы, уже родные и полнокровные дети своей эпохи, прячемся за многочисленные спины мертвецов, говоря полубыстрым ропотом, что жизнь наша — только почва для будущих начинаний, и она стоит того, чтобы быть мёртвой, без единой попытки стать более живой. Но где это будущее? Времени не существует, возможно, не существует и окружающего нас мира, и сущими являемся на самом деле мы сами, дух каждого из нас. Правда, нас убеждают в обратном, и мы с большой охотой поддаёмся этим убеждениям о том, что мы — ничто, что умираем только мы, а вот мир — извечен. Гнусная ложь, направленная на удовлетворение бездонных потребностей порока. Но как же порок, рождённый духом, смог возобладать над ним? Этого никогда не было; царство духа не пребывает вечно, оно томится в плену, пока дух наконец не бросает вызов тьме, в которой то тут, то там сверкают исполненные жадности глаза, и не побеждает её, возрождаясь и обретая самого себя. Это — вызов и борьба, — и есть риск, о котором я уже говорил.
Что же мешает нам пойти на этот шаг? Он таит в себе опасность. Мы — дети своей эпохи, она кормит нас и оберегает; нам страшно хоть на самое короткое время отлучиться от матери. Мы слышим, с каждым годом — всё чётче, эти жуткие голоса, исходящие из наших собственных недр, говорящие с упорством, что время для убийства нашей матери настало, но мы в паническом припадке всячески глушим эти голоса, при этом ужасно страдая.
Я миновал мост, на минуту остановившись на середине пути, чтобы окинуть взглядом открывшийся с высоты в десять метров вид на город: когда приходит тьма, он меняется; зажигаются миллионы искусственных огней, которые освещают то, что им под силу осветить, остальное же предавая обратно власти тени. Люди выстраивают вокург себя плеяды огней, один ярче другого, и всё для того, чтобы пережить темноту и ночь. Они вдвоём олицетворяют небытие, в неимоверном страхе перед которым трепещет каждая живая душа, забывая совсем о том, что нет никакого смысла бояться того, чего нет. Вообще ничего не следует бояться, но достигнуть бесстрашия трудно, хотя понять, что страх ничтожен перед самой настоящей храбростью, достаточно легко.
Электричка подъехала как раз тогда, когда я вышел на платформу с только что купленным билетом. Железная громада подбиралась к платформе медленно и неторопливо, громыхая и стуча колёсами. Наконец состав остановил ход, дверь раскрылись. Людей было много, и почти все они в одночасье ринулись в вагоны. Поднялся страшный шум. Каждый норовил влезть в электричку первее всех. Я стоял в конце и ждал, пока толпа не залезет, чтобы потом уместиться в тамбуре у дверей.
Дождь не прекращался. Двигатели заработали с новой силой. Я забрался в вагон; спустя минут пять створки дверей захлопнулись. Я прислонился к ним боком, и по коже пробежал сквозняк. За окном мимо поплыли огни. Через минуту другую они уже мчались мимо меня, словно я был точкой отсчёта, неподвижной, созерцающей, а мир — всё вокруг, — был бессознательным, неудержимым хаосом.
Через шесть станций большинство пассажиров слезло с электрички, освободив сидячие места в вагонах. Я сел на одно свободное место. Темнота за окнами была страшная — ни одного проблеска света, ни единого огня, не считая фар автомобилей, когда поезд проезжал мимо автострад и эстакад. Я закрыл глаза, надеясь, что меня посетит сон, но как только веки мои сомкнулись, в дальнем конце вагона хлопнули двери — кто-то вошёл.
— Здравствуйте, господа пассажиры! — громко произнёс нарушитель спокойствия. — Счастливой вам дороги!
Кроме этих слов незнакомец больше ничего не сказал. Он начал играть. В пространстве зазвучала флейта; мелодия была так прекрасна и очаровательна, что остальные звуки в тот же миг обратились в премерзкий шум, который только и делал, что пытался пресечь струящуюся из инструмента музыку, навсегда изгнать из мира возникшую из ниоткуда и неизвестно на какой срок сказку. Сперва я подумал, что это мне действительно снится, и пробуждение, которое я пережил, значило собой переход яви в сон; но тогда бы не было этого повседневного шума, всегда отвлекающего и раздражающего — была бы только флейта, только мелодия и только застывшие в немоте лица пассажиров. Но то, что я видел и слышал, сном не было, и флейтист играл под аккомпанемент металлического перестука и лязга. Музыкант двинулся, не прекращая играть, к противоположным дверям. Я почему-то вжался в кресло. Люди в вагоне вели себя как ни в чём не бывало: одни переговаривались друг с другом, другие неотрывно смотрели в окна, как это делал я несколько минут назад.
Я ни на секунду не сводил взгляда с бродяги-флейтиста. Это был был высокий, долговязый мужчина лет тридцати, весь в оборванных одеждах, с небритым, грязным лицом и слипшимися чёрными волосами. Внешний вид его отталкивал, но это было лишь первым впечатлением, которое гнало от себя робкие и несмелые сердца и открывало путь тем, кто отваживался заглянуть глубже — услышать эту музыку. У бродяги не было с собой ни сумки для податей, ни висящей на груди таблички с какими-нибудь просьбами о помощи. Всё, что было у флейтиста — лишь футляр для инструмента, перекинутый через левое плечо. Иллюзия сновидения так и не покидала меня; сколько я думал, размышлял о чуде, которое может явить себя в этом шатком, уверенном в своей неколебимости мире, сколь много раз я воображал себе это явление, но так и не верил в него, говоря себе, что это не более чем жалкий вымысел. Не смотря ни на что, огонь, пусть слабо, очень слабо, горел, и мечта, которую я сохранил, осталась жива.
Флейтист играл, глаза его были закрыты, а на лице застыла мечта — словно не было кругом этого кошмара в виде электрички, ночи среди автострад и посёлков, не было равнодушных лиц — равнодушных не к стараниям музыканта, а к тем таинствам, которые скрывались за тенями вещей, или в вещах самих существовавших, невидимых для ленивого взора. Я был уверен, что за закрытыми веками флейтист видел пустынную безмятежность, которую плавными, едва различимыми штрихами рисует парящая над головами запертых внутри себя людей музыка. Перестук колёс стал совсем далёким, когда флейтист прошёл мимо меня. Состояние, пережитое мной, я бы не назвал катарсисом — скорее, я лишь увидел солнечный лик, настоящий, который не прогонят ни ночь, ни тьма, ни очередной оборот планеты; и лик стал пропадать, его всё больше забирала действительность, я скорее возвращался в сознание; флейтист дошёл до дверей в тамбур и прекратил играть. Я обернулся к нему. Он окинул уставшими глазами салон, а на него смотрели либо затылки, либо лишённые какой-либо мысли взгляды, и сказал:
— Благодарю вас, дорогие друзья!
Не было ни аплодисментов, ни оваций. Куда там, нищему флейтисту! Он не просил подати, он был безумцем — он жаждал, что люди услышат музыку, солнечный лик посетит их души, раскроет их, скажет, что не одной только видимостью богат человек — то, что находится внутри — здесь истинное богатство, что невозможно ни отнять, ни потерять, что есть человек в самой своей сути. Но людям было плевать. Музыкант ушёл. В тамбуре он собрал флейту в футляр и стал ждать остановки. Когда электричка остановилась на следующей платформе, бродяга вышел из вагона и исчез в дождливой ночи.
«Это невозможно, — говорил я себе. — Невозможно. Неужели я один это видел?»
Я просидел в оцепенении ровно до того момента, как машинист объявил название моей станции.
Когда я вышел на платформу, дождь перестал. Тьма же оставалась тьмой. Я побрёл к автобусной остановке, снова замкнутый в мыслях, но уже не в своих собственных, а в чужих, будто я ступил на территорию неизвестных земель, лежащих совсем рядом, на расстоянии шага, и о существовании которых я совершенно не догадывался, пока не услышал игру бедного музыканта. Тут я подумал, что музыкант был отнюдь не бедным — может, карманы у него были пусты, также, как и желудок, но он знал нечто другое, нечто большее, и обладал чем-то другим — что нельзя увидеть, потрогать, осознать. Можно только пережить.
Скоро я добрался до дома; поужинав и умывшись, я отправился к себе. Бродяга-флейтист никак не выходил у меня из головы; больших трудов мне стоили попытки отделаться от его более чем яркого образа, непрестанно горящего у меня перед взором, чтобы наконец заняться учёбой; в конце концов, ближе к десяти часам вечера, я, выключив свет, просто лёг, уставив взгляд в потолок, погрузившись в воспоминание о бедном музыканте. В сознании играла музыка, генерируемая будто не моей памятью, а самим воспоминанием, как я говорил, живущим, подобно идее, в-себе и не-для-кого; тогда мне эта мысль показалась бы смешной, но время меняет человека. Но вряд ли, если бы времени не существовало, человек не менялся бы вовсе. В таком случае это был бы не человек.
Я не спал почти всю ночь, лишь под утро меня посетил сон, но пустой, бессмысленный, от которого, проснувшись, чувствуешь тупую боль в висках, сухость в горле и жажду. Когда я открыл глаза, по комнате был разлит мутный солнечный свет; предметы и пространство в таком освещении навевали на меня чувство острого одиночества, словно ты остался один даже для самого себя. Я поднялся с кровати, весь в мятой одежде, потому как перед тем, как лечь, я не стал раздеваться и стелить постель, посчитав, что вовсе не засну. В окне, за крышами двухэтажных коттеджей, домов, располагались леса, все серые, давно уже утратившие зелень и жизнь, а над верхушками деревьев стыл серый небосвод. Из бреши в сером полотне звучал солнечный свет.
Какой же была жизнь бродяги-флейтиста? Наверняка, скудной, бедной, трудной, и каждый день музыкант воспринимал как вызов судьбы человеку, который отказался практически от всего, что было у него, во имя процветания своего существа, от которого отказались многие люди. Порой флейтист испытывал слабость и, вконец отчаявшись, хотел разломать эту чёртову флейту, выбросить её и вернуться в своё тёплое логово. Но воля человека была несгибаема и вызывала восхищение.
Время было уже не раннее, и мне стоило поторопиться на электричку. Я быстро позавтракал, собрал портфель и отправился на остановку.
На станции было почти безлюдно, не считая трёх человек, ждущих поезда. Я взошёл на платформу и тоже стал ждать. Время остановилось, заставив пространство застыть; моё сердце замерло, ведь картины прекраснее, чем та, что сейчас развернулась передо мной, я бы больше никогда не увидел: была даль с полотнами рельс, с массивами мёртвых лесов и серым небосводом; были люди, будто призраки, напоминания самих себя — бесплотные и бледные; был я, и был бедный бродяга-флейтист, своей музыкой и своим существом произносящий: если я бог, то вы тоже — боги.
Лучшие комментарии
Рассказ классный и
P.S. А есть ещё какие-нибудь рассказы?