Если фанфик, то ты хоть подсвети: кто, что, зачем, куда? Ну в смысле минимальное вводное слово
Клинок взметнулся, острием примерился к груди и пронзил ночную тишь. Он тихо выругался, потому что понял. В последний миг он отскочил назад, но задел что-то и глухо врезался в ствол дерева. Лишившись дыхания, он харкнул на бороду и чуть не обронил меч, затем вытер вспотевшие губы с мокрой бородой. От нарастающего гомона укутанное в тенях нечто страшно захрипело, взвизгнуло и затопало.
Он напряг ноги, резким движением оттолкнулся от дерева и рубанул сверху. Но не попал. Оба клинка скрежетнули. Лысый поставил защиту и резко отвел меч, приготовившись к ответному выпаду. Но он же, не готовый к атаке, приложил вес всего тела и моментально выстрелил вперед, пробив врага в ухо. Вместе они рухнули на землю, и тогда из рук лысого тоже выпал меч.
Он сразу перехватил инициативу: сел на дрыгающуюся тушу, отбросил лежавший клинок и уже приготовился занести свой. Но тут-то Бугай швырнул ком грязи в глаза и, достав толстый сук, пробил нос до страшного хруста. Тупая боль ярким всплеском обдала морду. Не успел он сплюнуть грязь с опилками, следом прилетел второй удар — до того сильный, что в ухе зазвенело. Сам не зная как, он упал на землю и успел понять одно: этого было достаточно.
Он лежал на боку с раскаленным от боли виском и только мог расслышать тяжкий хрип врага, который уже успел придавить его. Краем глаза он заметил, как мясистая морда склабилась в желтом свете костра, как она впивалась в него глазами, полными животной злобы. Запыхавшийся, хватающий ртом воздух, лысый не жалел сил: как следует замахнулся кулаком и выместил всю злобу на его ухе. Резкая волна валом окутала его череп, в глазах потемнело, он потерялся. А это значит, проиграл.
И в те моменты, когда чудища сбивали ударами куда более мощными, ему удавалось держать темп, вести бой, вскакивать на ноги и рубить, рубить, рубить. Теперь же бессилие парализовало его тело. Лысый застал его врасплох. Какая глупая смерть…
Он лежал с одним мечом, бесполезным на этой дистанции, и мог смотреть только на злобный оскал гнилых зубов, на отломленную ветвь. Лысый, как бы предвкушая следующий удар, приготовился с размаху вонзить обрубок в висок. Все, на что он был способен в этот момент — попробовать прикрыться.
Оглушительный удар и сухой треск. Обрубок разнесся, оставив только щепки на вспотевшем лбу. Второй удар был таким, словно ему врезали булавой, но тут прилетел следующий, затем ещё один и ещё, ещё ещё. Лысый не жалел сил и колотил его как соломенное чучело, ускоряясь, наваливаясь всем телом. Голова готова была лопнуть, как спелый арбуз.
Еще совсем немного, и он лишится чувств.
Под нескончаемым шквалом ударов, кое-как вжавшись в плечи, он вытянул правый локоть, свободной рукой добрался до клинка, крепко обхватил голое лезвие. Подгадал мгновение, напряг остатками сил и выстрелил вперед. Куски влажной почвы взметнулись.
И в следующий же миг костяшки грязной руки снова пали на лицо. Но это больше не было ударом. Они прикоснулись к виску слабо, почти нежно. Этого было достаточно.
Клинок пронзил рубаху под самыми ребрами, не слишком глубоко. Кровь мелкой струйкой потянулась по долу, оплела половину гарды и медленно закапала с рук. Грязный удар, неточный. Не хватило размаху. Но этого было достаточно.
Лысый обмяк и, казалось, совсем боялся пошевелиться, глаза его потухли. От ярости не осталось и следа. Разинув рот, он опустил голову и жалостливо, даже немного глупо посмотрел на меч. Зашевелил губами, явно пытаясь выдавить не то крик, не то удивление, но вылетало одно тихое хрипение.
Бородатому было плевать. Пересиливая помутнение, одним движением он схватил за шею, подтянулся ближе и, почти коснувшись лбом его челюсти, из последних сил надавил на рукоять. Клинок неохотно, но уверенно вошел чуть глубже.
От бессилия лысый шире разил рот и, ловя остатки воздуха, слабо схватил бородатого за рукав. Нашел опору в руке и, перебирая складками грязного акетона, пополз к лицу. Наверное, в надежде задушить. А может, инстинктивно испугался внезапной слабости. Осознания смерти.
Бородатый поспешно отбросил эти мысли и старался не потерять сознание, поэтому не видел лысого, но сквозь поплывшую пелену образов, сливавшуюся лиц, пламени и красок, он узнал гарду меча и промокшую от крови свиту. Лысый хрипел, жадно глотал воздух, затем дотронулся было лезвия, но рухнул в сторону, тяжело сопя. Бородатый мог разобрать только, как лысый часто, слишком часто хрипел, походя на жирную, захлебывающуюся в собственном визге свинью, заколотую неуверенным ударом в сердце.
Под краткие вздохи лысого он попытался присесть, но тело не слушалось. Он попытался привстать на локтях, но тут же перед его глазами поплыло, размытые очертания завертелись в безумном хороводе, паутина ветвей, листвы устремились вверх вместе с диким пламенем, что плевалось огненными нитями. Мягкая почва налетела на затылок, но он даже не почувствовал этого. Лежал на земле, хотел отдышаться, оценить обстановку, убедиться в смерти лысого, но не выдержал страшного водоворота. Теряя из виду небрежные мазки желто-черных крон, извивающихся языков пламени. Бессветная чернь всосала последние знакомые образы, заволокла налитые кровью глаза, — и он окончательно провалился в забытье.
* * *
— Сядь нормально, Данрек! Ты на жриц дрочишь или бой ведешь? Шире ноги! Что выплясываешь как шлюха трактирная, Грун? Меньше пируэтов и финтов, больше силы и точности! Зогрен, мулине-восьмерка с поворотом и ударом! Миккай, связка вольт-удар! Следи за телом, свинья безмудая! Быстрее, не гарцуй как говно под кобыльим хвостом!
Жирные хлопья снега ослепляли глаза, голые стопы давно не чувствовали жгучего снега, мороз стег по груди и лицу жестче бернундских кнутов. Отскок, шаг, удар. Отскок, шаг, удар. Рубаха заиндевела под ревом предрассветного ветра, а окоченевшие пальцы кое-как сдерживали тупую палку…
…шаг, удар. Отскок… Всё движения оттачивались и тут он потерял равновесие. Пятка скользнула, нога вдруг метнулась вперед, корпус полетел назад. Ледяной камень готов был приласкать спину, но не успел Миккай даже сообразить, как тело само подставило локоть, колено и тут же — кувырок назад, отскок, шаг, удар… Все было просто, в мгновение ока, отточено бессонными предрассветными ночами. Как их учили. Как до сих пор учат.
— Нет! — рявкнул Бернунд. — Падать будешь, когда шлюха не побрезгует пригласить в свою постель! То есть никогда, потому что такую рожу не выправит и лед с камнем! Где опора? Где позиция? Равновесие где? Ты упал, открылся — значит, проиграл!
Бернунд повысил голос и говорил мощным басом с хрипотцой, способным пробиться даже сквозь стену свистящего ветра.
— Быть может, вы не осознали главного урока, выродки? Может, есть нужда в повторении? Прекратите скачки и слушайте внимательно, потому что в следующий раз я подкреплю свои слова не одной плетью!
Отскоки, батманы, финты, увороты мигом оборвались. Все стояли словно жердняки, гнущиеся под буранными вихрями. Полуголые, босые, подгоняемые плетьми леденящей смерти.
— Зарубите на носах или хоть менжами проглотите — неважно как! Сила, ловкость и хитрость! В миг слабины ничто вам не поможет! Чудищу срать на то, что вы упали! Вшивому скотнику насрать! Даже княжеский рыцарь благородных кровей не упустит возможности проткнуть вас в пылу схватки! Хоть раз допустите промах, на мгновение лишитесь ориентиров, — и не успеете обосраться от совершенной глупости, потому что захлебнетесь в своей же крови, как собаки!
Будто подхватывая его слова, меховая накидка затрепетала под метелью, раскрыв кожный доспех, облицевавший грудь, и доходящей до щиколоток кафтан из грубой ткани.
— Никто, — продолжил он, скрестив за спиной наручи-панцири и обнажив кольцо кожной плети, — никто не поможет вам в бою, когда враг вымотает вас, когда отсечет руку, держащую меч, или когда проломит черепушку подвернувшимся камнем! Запомните: вы не учитесь солдатскому ремеслу, не играетесь с картонными кинжалами и не пляшете на свадьбе! Вы учитесь убивать чудовищ, а значит, учитесь преодолевать слабости тела и духа! Поэтому выматывайте самого выносливого, кромсайте панцирь в труху и валите великана голыми руками! На удар отвечайте ударом втрое быстрым и впятеро сильным! Принимайте атаку голоменем, а не пузом! И никогда не совершайте идиотских ошибок! Миккай, после тренировки пять ударов. Не трясемся как овцы перед убоем, продолжили!
Миккай с облегчением выдохнул. Пять ударов — маленькая цена. Обычно Бернунд назначает не меньше десяти.
Мастер меча Бернунд, огромный, как скала, недвижно стоял под свистом северных ветров, без конца диктуя команды полуголым парням. Все как один подчинялись: защита, выпады, удары, пируэты, полуобороты. Железо в руках подпевало вечному холоду — главному противнику, что гораздо чаще побеждал и дух, и тело. Миккай помнил первые морозные дни, когда на тренировках мальчишки падали наземь, не в силах выполнять команды Мастера Меча и бороться с холодом. Помнил леденящие ночи, когда смерть, таившаяся под ликом сна, забирала больных и иссякших. Тогда те, кого еще грела ненависть, по приказу менторов тащили павших в казармы, чтобы их же и бросить на промерзший настил. Последние оставались на попечение самим себе. Кто-то вставал. Редко, само собой, но вставал. Но чаще всего не поднимались. А кто упал и боле не шевелился за отведенные ему пять-шесть часов — того выбрасывали за главные ворота, подальше от замка. В морозных горах, где снег пляшет в любые праздничные дни года, трупы маленьких мальчиков — далеко не первая проблема на тренировках. И Миккай это прекрасно помнил.
Когда тренировка окончилась, мальчишки направились в сторону построек. Бернунд, как обычно, остановил троих. Он снял с пояса кнут, всучил в чьи-то дрожащие руки, отошел, спрятал руки за спиной. Миккай стянул камизу и сел на колени. Снег обжигал без того замерзшие колени.
Все знали, что следует сделать.
Миккаю и до сего дня приходилось терпеть удары. Также доводилось сдерживать визжащих, орудовать кнутом — и хлестать очень яростно, не зная ни пощады, ни сострадания; чтобы провинившийся верещал, плакал, выл. А теперь ему в очередной раз приходится быть тем, кто будет извиваться, выть, терпеть.
Перед ним опустилось низенькое, худенькое, прозябшее тельце. Он увидел знакомую шапку светлых промокших волос, увенчанных белыми жирными хлопьями. Это был Мышонок — хлипкий мальчуган, неведомо как выживший в первые дни. Возможно, Мышонок узнал Миккая, но и в этот раз побоялся смотреть в глаза; всего лишь нагнулся и холодными ладошками прижал его руки, насколько хватило сил. А сил у него не хватило: захотелось бы, огромный Миккай отбросил его аж до ворот и дальше — таким легким казался светловолосый маленький Мышонок.
За спиной, сквозь студеные завывания, сгорбившийся Миккай расслышал еле уловимый вздох. Тут же, войдя в краткий унисон с вьюгой, вступило тонкое сопрано худой плети. Миккай вздохнул, замер и приготовился.
Удар рассек плоть. Первую вспышку боли Миккай вытерпел относительно спокойно: только сжал полусогнутые пальцы в кулаки. Горячие капли промелькнули рядом и окрасили мелкий сугробик. Вторая заставила резко прижать подбородок к груди и крепко зажмуриться. После третьего удара он чуть не отбросил дрожавшего Мышонка аж до ворот и дальше, но вытерпел, издав всего лишь резкий вздох. Хотя он и не видел лицо Бернунда, но готов был поклясться: на украшенных тремя мелкими шрамами губах скользнула довольная ухмылка. В четвертый раз Миккай сдержал дребежащий поток брани. Последняя, пятая вспышка рубанула спину и гулко отозвалась в груди, вскипая в горле тихой «сукой».
Все закончилось быстро. Мальчишка не пожалел сил ни на один удар, а в последний вложился особенно усердно, как от него и требовалось. Скривившийся от боли Миккай даже не заметил, как Мышонок убрал ручонки и согнулся перед ним тонким и дрожащим стебельком. Стебельком, который должен был, но не увянул в первые дни.
Миккай встал, поднял со снега промокшее тряпье, просунул голову и руки, и медленно, стараясь не касаться спины, опустил сырую ткань. Она все же прилипла к пульсирующим, истекавшим алыми струйками просекам сгорбившейся спины. Миккай болезненно ярко ощущал, что не сможет сегодня спать на спине.
Бивший его мальчишка, короткостриженный, рослый, с девственным пушком на губах, подошел к мастеру меча, вернул кнут. Без лишних слов Бернунд повесил плеть на пояс, без них же пошел в сторону высокой башни и вскоре исчез за туманом метели. Это означало, что мальчишки могли вернуться к рядам затхлых построек.
Миккай шёл впереди, мыслил о том, как он будет отвоевывать ломоть хлеба, шкуру покрупнее и обжитую койку, но вдруг услышал свое имя, произнесенное тихо, робко. В голосе этом, как он заметил, пролетел холодок. К нему явно кто-то хотел обратиться, но главный вопрос крылся в другом: хочет ли он выслушивать этого «Кого-то»? Ответ однозначный.
— Миккай, — повторил неугомонный «кто-то» и поравнялся с ним. То была светлая макушка, еле достававшая до груди.
— Страшная боль… Как ты сдерживался, сжимал кулаки…
Миккай не ответил.
— Ты не шелохнулся, — пискляво продолжил «Кто-то».
— И?
Разговор начинал походить на подлизывание, а он помнил, что слабые духом подохли в первые же дни обучения. Удивительно то, что не от побоев или ссадин, а от более естественных, природных причин. Потому как природа не терпит немощных.
— Спасибо… Если б не стерпел, я тебя не удержал бы… И получил за это…
«У слабости, — говорил мастер меча Бернунд, — жопа рваная. У неё нет ни лица, ни чести и тем более — достоинства. Она как девка в рабочую ночь: виляет, хитрит, обманывает и подставляет то единственное, чем имеет возможность пользоваться…» А после этих слов он назначал тридцать ударов плетьми за проявление мягкосердия или человеколюбия. Из них растили бойцов и ремесленников, а не братьев единого ордена.
Их учили убивать.
Миккай не обратил внимания на слова нежданного собеседника, зато ему вторил другой, более наглый голос:
— О-о-о, премного благодарен, милсдарь-сударь! Огромное, спасибо, милсдарь-сударь! Низжайше кланяюсь вам и вашей железной выдержке!
Если бы у Мышонка был хвост, то наверняка поджал бы его, но он всего лишь вжался в плечи. Миккай же просто не обратил внимания.
Мальчики почти добрели до вереницы старых казарм. Их встречали кроткие и отчужденные взгляды парней: кто-то грелся у костра — хлама из всего, что могло гореть, а кто-то свернулся калачиком в ледяном углу.
Наглый парень продолжил:
— Не будь натура ваша благородная столь чутка к чуждому горю, я и знать не знал бы, что могло случиться с мастеровой плеточкой! Небось, выскользнула из рук, упаси Боги! Страшно представить: сидел бы я тогда на сугробе и студил святость человекову! Но вы, милсдарь-сударь, проявили доблесть отважнейших из отважнейших!..
Миккай остановился, обернулся к короткостриженному, приосанился, вырастая на полголовы. Так он показал, что рост имеет значение. Ехидный отошел на шажок, но не стер ублюдской улыбки с морды и уже давно разминал пальцы правой руки.
Они сцепились взглядами. Злые, босые, подгоняемые нахлестами вьюги. Впились подобно двум диким зверям.
— Закрой пасть, — наконец процедил тот, который был крупнее. Он выражал мысли тихо, невнятно, но удивительным образом каждое его слово живо доходило до непонимающих.
Короткостриженный не ответил — но глаза его горели ярче костров в разгар майских праздников.
Ожидая очередной нападки, Миккай заметил, что за радужкой стальных глаз проскочила капелька страха. А за ним возникло… желание. Волчье желание сойтись за титул первенства с большим и злым медведем. Неясное, но столь знакомое желание убить, разорвать, распотрошить, сожрать сердце, проявить силу, занять место вожака в стае, сойтись с ужасным зверем и выйти победителем.
Едва огонек вспыхнул за холодной сталью голубых глаз, тут же погас, уступив место тихой злобе, замкнутой в узилище привычного мороза. Волчонок прекрасно понимал: пока что не время для стычек. Пока.
Но оно обязательно наступит.
Волчонок смахнул снег с головы, в последний раз оценив злобную морду, обошел плечистого Миккая и скрылся за кучкой греющихся.
— Спасибо. Еще раз, — как зашуганная крыса, прошелестел обуянный дрожью Мышонок.
— Пошел на хер, — как утомившийся медведь, буркнул подхлестываемый морозом Миккай.
* * *
Он открыл глаза.
Первым, что ухватил нечуткий слух Миккая, была тонка трель зеленушек. Первым, что уловили затуманенные глаза его, была сосновой кроной. Первым, что скользнуло в разбитой голове, стало одно слово. То, каким лапидарно обрисовывают девушку безутешную и чрезмерно любвеобильную.
Свежим утром воздух казался легче, чище, и это прохладное дуновение лета помогло Миккаю подняться, опереться о ближайшую сосну, сесть. Ему надо было очнуться, отдышаться и проверить целостность своих членов, в которой очень сильно сомневался.
Сначала коснулся висков: правая область жила отлично, а левая отозвалась недружелюбно — сильным жалящим гудением. Потом он дотронулся до ушей, и опять со знакомой стороны мозжило. Ощупал челюсть и рот. Без изменений: болело все. Коснулся век. Тут ожидания обманули: почему-то над правым глазом проросла небольшая припухоль, левый же видел… достаточно неплохо. Для слепого старика.
Он ощутил, как с юга доносился запах гвоздики и гари, но и к запахам присоединилось горькое ощущение ноющей боли в носу. Миккай пощупал и нос, но тут же пожалел. Скривился, припомнил ту же абстрактную деву.
Пора подвести итоги: нос жить будет. Глаза при должном уходе тоже заживут быстрее. Челюсть как кирпич… Скорее, крошится и осыпается. А что до головы… Скажем так, она не была частым приоритетом в вопросах общественного характера.
С лицом было покончено. Правда, он не знал еще, в каком смысле: практическом или эстетическом. Если в последнем, то поменяется не так уж и много, потому как крупная волосатая смесь мышц и жира неизменно привлекала внимание уже не абстрактных, но вполне конкретных услужливых девиц.
Миккай начал с рук: размял пальцы, хрустнул кистями, затем помассировал трапециевидные мышцы, покрутил локтями. Спустился до ног, пощупал бедра, икры — там мышцы тоже застоялись. Покачал коленками и дошел до ступней. Все функционировало безотказно.
Затем решил осмотреть тело. Почерневший от грязи акетон сидел отлично. Похлопал по складкам, посмотрел на правую сторону, присмотрелся к левому, затем правому боку. Увидел толстую прорезь — лысый все-таки подрезал. Приподняв подол, осмотрел выпирающий живот, затем бок: тоненькая, не толще ногтя, алая полоска была прочерчена рядом со старым, куда более нелицеприятным шрамом. Ничего серьезного. Для подобного ранения будет достаточно и чарки чистого спирта. А вот для побоев черепно-мозгового характера — недостаточно, но очень и очень желательно. И такого, который бы отдавал анисом, корицей, кардамоном, перцем и гвоздиками… В здешних краях должно продаваться.
Миккай только приподнялся, как в черепушку врезалась мощная невидимая сила, что покосила его в сторону на секунду. Головокружение мешало думать, а думать было над чем: куда делась Вронька? Прощупал акетон, потянулся за пазуху. Благо, мошна на месте, но остальное…
У сосны, к которой была привязана Вронька, почва была взрыта. В разгар битвы, видимо, они, видимо, повредили уздцы и Вронька ускакала в испуге. Так бы он с легкостью взял след, но с нынешними травмами… А до села путь не близок. За ночь она ускакала слишком далеко, чтоб хотя бы пытаться ее искать, особенно в его состоянии. Миккай тихо выругался.
Хоть и не привык жаловаться, однако за лошадку обидно: мало ли что с ней станется на эдакой воле, где бродят волки, дикие псы и другая нечисть. Но что поделать. «Голы бабы всяко рады, кабы уд был выше гор…» — почему-то вспомнил одну песенку, которую услыхал в каком-то городке от какого-то переопохмелевшего менестреля.
Миккай оглянулся и увидел — лысый был на своем месте, без каких-либо признаков жизни: один край рубашки вздымался под ветерком. Лежал тот неуклюже, как-то глупо, даже комично согнувшись: задом глядел на небо, мордой зарылся наполовину в землю, ладонь прижал к засохшему боку. Он наверняка пытался что-то сделать, когда Миккай потерял сознание. Может, и сумел бы, если б хватило упорства. Что-то… Это что? Отползти подальше и умереть в пяти шагах, а не в двух? Миккаю не составляло труда обрисовать картину событий… Как лысый рвал траву, как противился осознанию смерти, как пытался выдохнуть её поцелуй и, пережив хват, наверное, мечтал вернуться домой, с осознанием победы. Но все, что мог сделать в последние секунды, — это взрыхлить почву и от бессилия, от животного страха, жевать корни, траву, землю. Паршивой собаке паршивая смерть.
Миккай заметил, что меч всё так же торчал в боку окоченевшего трупа. В обычное время Миккай мог бы без труда вытащить его, но сегодня его покачивало словно батник в тихую лунную ночь, посему пришлось поднапрячься: он оперся ногой о голову некогда человека, теперь же куска мяса, напряг руки. Меч, хоть и неохотно, но поддавался и довольно скоро выскочил из тела. Тонкая кровавая нить окропила землю, Миккай вытер трофей о рубаху лысого.
Сам клинок практически не пострадал: слегка затупился кое-где, но в целом сохранил бритвенную остроту. Вздохнув, Миккай грузно опустился на колено, отложил клинок. Затем потянулся к спине лысого, перевернул его. Увидел штаны на веревке. Никакого пояса. Похлопал рубаху от живота до груди. Торс был крепким, мужицким, рубаха — грязная от пота и земли. Тоже ничего. Тогда вытряс из чобота всё ненужное мертвяку. На землю с шлепнулся небольшой мешочек. По весу тут не найдется и десятой доли от обещанного, но Миккай не привык жаловаться. Приподняв акетон, сунул мешочек за пояс и, взглянув на лысого, оставил его в могильном молчании.
Вспомнил, что рядом должен лежать еще один клинок.
Он лежал недалеко от костерка, но как только Миккай нагнулся — в голову будто вдарило тяжким молотом. Миккай чуть не упал на бок, слегка покосился, но выдержал…
Оба клинка положил там же, у костра. Собираясь с мыслями, Миккай облокотился о сосну и, осмотревшись по сторонам, пересчитал немногие сохранившиеся пожитки. Глянул на небо, затем на траву и тени. Последние поведали, что солнце вылезло совсем недавно, нынче где-то половина восьмого, а значит, до села идти…
Очень долго.
В лучшем случае, будет плестись весь день. В худшем — упадет без чувств. Вопреки любым опасениям, посещавшим жужжащую голову, Миккай мнил себя, — как это говорится в больших городах, — тем еще «оптимистом». Обстоятельства вынуждали быть таковым.
Но в долгих раздумьях не было никакой пользы, поэтому Миккай повесил два меча за спину, затянул ремни потуже и стряхнул с акетона засохшие куски пыли. Не теряя времени, он направился в сторону большака, а уже откуда ему предстоял один путь — в село.
Ветви сосны зашелестели на прощанье, последние искорки догорели, а лысый всё так же продолжал хранить гробовое молчание, полузакрытыми глазами глядя в пустоту, отдавшись последнему сну. Труп ничего не ответил медленно удалявшемуся, пошатывающемуся врагу — и хотя бы в этом бессловесном прощании Миккай и лысый пришли к общему и окончательному перемирию.
* * *
Красные капли размазались по треснутым губам. Миккай откашлялся, сплюнул, вытер губы и грязную бороду. Да уж, отдых был бы ему нужен. Он обернулся к солнцу, пробивающемуся сквозь реденький лиственный плафон.
Было тепло. От распластавшегося на небосводе солнца падали медовые лучи, касались макушек елей и вязов, тонули в изумрудной пуще. Здесь, под хвойно-лиственным сводом, обрисовывалась картина прекраснее любых написанных баллад, но Миккай предпочел просто наслаждаться ею и не думать о тех красивых песенках с базаров. Такие пейзажи особенно хороши в час уединения с самой виновницей вдохновения.
Алая жидкость слиплась меж пальцев. Миккай поморщился и снова наклонился. Кустик вновь качнулся, с веточки слетела малинка и тут же полетела в открытую пасть. С самого утра Миккай, вестимо, ничего не ел, посему был рад услуге, который лес оказал ему хотя бы в виде такого действительно приятного, однако малопитательного блюда. Еще одна ягодка оказалась в пасти, сладкая мякоть прыснула кислинкой и быстренько растворилась на языке.
Сначала раздался глухой топот, слабые короткие постукивания по песчаной земле. Потом долетели голоса: два или три неясных тембра, звучавших вразнобой. Вскоре он различил в постукиваниях цокот копыт. Множественный, но мерный цокот. Тогда он медленно, стараясь не шевелиться лишний раз, повернул голову. Глаза, окутанные плёнкой, увидели, как по тракту плывет небольшое пятно.
Приближалось оно совсем неспешно и создавало шум, похожий на мужицкий гогот. Миккаю это не понравилось. Когда дело касается тех, кто стоит за мужицким гоготом, ему мало что нравится. Обычно мелкие стайки, подпитываемые численным превосходством, лишней спиртовой настойкой и глубокой озлобленностью на все живое, вытворяют страшныё вещи. В его же случае — нарываются на эти страшные вещи.
Обретая конкретные очертания, пятно также медленно и сокращало расстояние, пока Миккай не распознал четыре фигуры. Едут шагом, общаются, по состоянию — бодры, быть может, хмельны. Шансы не лучшие, но все еще благоприятные.
Сидевший на корточках Миккай пересел с ноги на ногу поудобнее, повернулся в их сторону. Подтянул ремень, что держат ножны на спине, размял пальцы.
Приблизившись, мужичье прекратило общение. Тот, кто был ближе всех, потянулся к соседу и что-то сказал. Сосед только отмахнулся. Миккай пробовал разглядеть их лица, но из этого мало что получилось. Даже в тот момент, когда группка поравнялась рядом с кустиком малины.
— Хороша ли здешняя ягодка на вкус?
Подтянутый мужчина отличался стройностью и, скорее всего, быстр. По левую сторону от него высился мужик, самый кряжистый и уж, видимо, самый сильный. Худой и дальний, если взглянуть на торчащую из-за спины палку, был наиболее точным. А находящийся ближе всех к Миккаю, — чрезвычайно жилистый, — казался также и чрезвычайно нервным: об этом говорили пальцы, лихорадочно игравшие на рукояти ножа.
— Вроде как малинка и впрямь созрела, — будто не заметив затянувшееся молчание, весело сказал подтянутый. — Местные твердят, этим летом она выдалась замечательная. Много ли правды в их словах, а?
Миккай не шелохнулся. Ему никогда не нравились наводящие вопросы от незнакомцев. Обыкновенно за таким тоном следует презрительный смешок, который диктуюется чувством превосходства. Он слишком давно знает подобных людей, чтобы поддаться на «добренький разговор о ягодках».
Миккай молчал, пытаясь разглядеть лица и предугадать дальнейшие действия. Но тело порывалось взять контроль и решить проблему в одночасье: ноги рвались с места, стремились отпружинить от земли, а клинок так и норовил выскочить из ножен с тем, чтобы выкосить самого весёлого по плечи одним резким, точным движением. Но Миккай выжидал. Как мог он наблюдал за их движениями, за поворотами головы, руками, оружиями.
— Схера ль те нужон этот? — хрипя, обратился жилистый к стройному. — Вишь, молчун он, сидит зайцем, жопу греет да грезном кормится. Ну и пусть сидит и пусть кормится! Грить не могет, в ответ — ухи ток во! — Он потянул ладони к пропитой морде, растопырил пальцы, изображая ушастое чучело. — А ты «ля-ля!» Ну не могет! Едемь дале, и все тут. А ты это, молчи, молчун, секуешь? Отыщем чернятину, а от тя ниче не это… Никого того, это самое… Едемь! — неожиданно вскрикнул Пропитая Морда и бросил руку вперед, ладонью на север. Подтянутый не оценил жеста.
— Не гони коня поперек короля, Зябля, — ответил он, опуская руку, — Ты с птичками поворкуй, а на мне людей оставь. Тебя ведь поймет только подобный тебе, так что дозволь мне поговорить с незнакомцем.
— Дозволь! А вот с молчуном, так это… нужон не балакать… Этот вона знать многого не умеет! А я-то уж всяко знаю! — Зябля задрал нос к верхушке клена и уткнул руки в бока.
— Угомонись, покуда шею не сломал, халдей, — улыбнувшись, ответил стройный.
— Быть может, мне нечасто приходится разделять мнение нашего спутника, однако на этот раз должен согласиться с необузданным потоком его мыслей, — спокойно вставил тот, кто сидел дальше всех — силуэт, который, кажется, за время разговора ни разу не пошевелился. — Мы теряем время. И, судя по неестественной позе нашего уважаемого собеседника, также рискуем затупить клинки…
Миккай неслышно чертыхнулся.
— Поэтому не дадим никому повода, как ты выразился, «затуплять клинки», Гэл, и отложим мечи в сторону.
— С превеликим удовольствием, Бонард. Но боюсь, как бы наш уважаемый собеседник не стал бы главным провокатором дальнейшей стычки.
— Не станет, — неожиданно громко пробасил некто.
Теперь в стремительно разгоравшуюся беседу вклинился кряжистый и тут же, как бы в подтверждение своих слов, предоставил весомый аргумент — двуручную секиру со скошенным лезвием. Клинок на спине Миккая рвался в бой, требовал сечь мгновенно, впиваться в плоть и рубить артерии, но Миккай не давал ему власти. Пока что.
Он еще мог сохранять спокойствие, но крепко сжимал одной рукой ремень, перетянутый поперек груди, а второй оперся о колено.
— Хватит! — рявкнул тот, кого назвали Бонардом. — Чего устраиваете самосуд в час дневной, как базарные шавки! Мы бандиты какие иль кто? Я совсем не удивлюсь, если путник бросится на нас с мечами наперевес! Ха, был бы я на его месте, так бы и поступил, олухи! И гораздо, гораздо раньше, так как ежели кому и посчастливится вас послушать, то ему тотчас захочется языки ваши гадкие повырезать! Или много лучше — отсечь уши самим себе, чтоб не слышать ваших блеяний бараньих!..
— Дык ты ж самый к молчуну и сговорил… — «сговорил» Зябля Бонарду, но тут же заткнул рот, потому что так ему приказало не самое дружелюбное выражение лица, обращенное к нему.
Воцарилось молчание. Все по примеру Зябли тут же заткнули рты. Миккай сквозь потуги боли и зрительное помутнение ещё мог разобрать, как то-то потупил взгляд на загривок кобылы, кто-то недвижно смотрел аккурат в никуда, на солнечно-лиственный окоем, а кто-то на протяжении всего разговора не спускал с него глаз, держа топор наготове.
Миккай медленно и осторожно встал, расслабив наконец мышцы в отекших ногах.
— Что надо? — пробубнил почти беззлобно. Но только почти. Когда дело доходило до разговоров, по-другому высказываться у него не получалось. А он сам и не пытался иначе.
— Для начала, — спокойно продолжил Бонард, — прощения просим. Я и моя компания не хотели обижать вас, большая осторожность тому виной, знаете ли. Не знаю, как мои друзья, но я не привык… хм… как это называется, Гэл?
— Пустословить? — скучно произнёс Гэл. Как понял Миккай, тот был лучником, причём, тоже из нерпзговорчивых. — Толочь воду в ступе? Напрасно тревожить неизвестного путника? Потому как именно на это ты и тратишь время «своей» компании.
— Проявлять гадость фривольную и гневление воистину безбожеское, на кое-падка братия наша младшая, скотиною нарицаемая, к существам же гораздо боле низшим по сути своего происхождения, какоже: гендарнаго, расеваго аль общественнаго. Кличут мужи изборные, умом сверх меры переполненныя, картину юродивую — клеймением, иначе стигматьзацыей именуемую!.. Вот гык!
Зябля каким-то ведомым только ему образом, «какоже исчадие адовое», изогнулся в спине, потянулся к седельной суме и легким движением дрожащей совсем не от страха руки достал бутыль с мутной водицей. Затем хебанул в три глотка, зажмурился, передернулся, вслух припомнил многими перелюбленную барышню и хорошенько ахнул.
— Ох, скотина… — прошептал Бонард и продолжил. — Как сказал Зябля — стигматьзация. Жуткая дрянь, как по мне. Многие от нее страдают, считайте, незаслуженно. Одни лишь предубеждения да поверья. Я, знаете ли, не люблю клеймить встречного по его…
Он оглянул Миккая с ног до головы: сгорбленного, потрепанного, разбитого и очень хмурого.
— …по его виду. Хотя верю, что и в последнем кабысдохе разыщется много… хм… гуманистического. Уж простите за словечко, не к вам относится. Со своей стороны, я склонен доверять всякому, потому как все мы, то есть и батраки, и извозчики, и халдеи, по сути своей невольные беженцы, уродившиеся не в тот день и не на той земле. Многие не любят нас с вами за морду без пунца и помады или за рваные куртки вместо дублетов. А из-за мечей на поясе пуще всяких монстряков ненавидят, потому как боятся. Но если же некоторые улыбаются таким, как мы, то чаще всего в… как их…
— Куриных цепах, так-де!.. — Зябля закупорил бутыль и рыгнул нечеловечески.
— Верно. В корыстных целях.
Миккай молчал, туманным взглядом пытаясь различить лица говорящего и его спутников. До сих пор не различил, но он мог точно определить, кто относился к нему с опаской, кто — с надменностью, а кто — с доверием. Выводы простые: доверия не было с обеих сторон. И если остальные признавались в этом вполне открыто, то болтливый продолжал молоть языком, держа при этом ладонь на рукояти меча.
— У вас ко мне какое-то дело, — сухо произнес Миккай, стараясь не шевелиться лишний раз. — Какое?..
— Да что вы, какое дело, мы же беседу ведем. А так ведь дел для вас взаправду нет. Однако вопросы есть, — Бонард уместился поудобнее и продолжил. — Хотелось бы узнать, куда вы направляетесь, добрый человек?
Миккай задумался. И после дал название села.
— А-а-а, верно, мы как раз-таки оттуда. Знаете, слухи наскоро разбредаются в здешних местах… А мы люди приезжие, не местные. Бродим по миру, беремся за разную работенку… Да вы и сами знаете какую. Такую, которую и выдают чаще всего. Порой кому-то с кем-то подсобить, где-то что-то выполнить… не шибко сложное. Конечно же, за мошну-другую сребреников… О чем бишь я… Ах, да! И так как слухами земля полнится, то и до наших ушей они быстро доползли, не успей мы даже и подъехать! Только прибыли, переступили порог тамошней корчмы и стали расспрашивать, есть ли работенка для нас, как местное мужичье тут же набросилось на нас! Спасите, грит досаждает, спать не можем!.. А местняку дай слово молвить, он вовек не заткнется, хоть морду начисти добела. Ну, мужики мели все, мели, пиво расплескивали зазря, пока не домелись до самих подробностей. Рассказали, будто завелось страховидище, что по большаку бродит. По слову такому сразу понятно, какая скотина: рогатая саженей до семи, волосатая тварь, ростом выше пяти клетей, сложенных вместе, и страшная донельзя. Кто увидит, тот поседеет, постареет и скопытится там же, на месте. Попугали они нас маленько, но что толку! Мы не лыком шиты, всякое в жизни повидали и с такими чудовищами предостаточно поимели дел! Правду говорю, Дидим?
Грузный издал не то смешок, не то фырканье.
— Ага, и я о том же! Мы сразу же собрались, пива даже не хлебавши, и явились к…
— Знаю, — пробубнил Миккай, стараясь смотреть на Бонарда твердо. — Пошли к старосте… Сказал, где сидит. Едете туда.
— А! Значит, вот оно как! Вы, получается, возвращаетесь с дела! Оно и видно, потому как за вашей спиной, чудится мне, не коромысла висят… Что ж, тем лучше…
Бонард замолчал и, кажется, ухмыльнулся Дидиму. Тот отреагировал очень однозначно — сжал покрепче секиру у самого обуха. Миккай не молвил ни слова. Ему бы очень хотелось присесть и передохнуть.
— Так что же, чудище повержено, верно понимаю? — спросил Бонард.
— Верно.
— Глупый вопрос, что я! По лицу видно… уж не обессудьте. Опередили вы нас, опередили. Эх, а я надеялся сегодня-завтра схлопать пару вареных раков и заночевать в постели… Ну, да что уж, мелкие мечты! Ответьте тогда, путник, на другой вопрос: сапоги стереть не боязно? Отчего без лошади бредете в никуда? Досюда и верхом долго ехать, дорога неблизкая.
Миккай набрал воздуха и слегка пошатнулся, но не показал виду.
— Нету лошади, — ответил он достаточно твердо. Так ему, по крайней мере, казалось.
— Вот как? Проблема… — Бонард начал теребить эфес клинка.
— Э-эк молчун дурынь, — промямлил Зябля, почесывая щеку. — Резвушка не шкапа, днем с конем сдружнее…
Бонард больше ничего не ответил. Миккай тоже не произнес ни слова. Было слышно как застоявшиеся лошади фыркают, разминают передние ноги, загребая рыхлую землю.
— Потеряли, значит… — нарушил молчание Бонард.
— Нет… — просипел Миккай.
— Как это?
— Не потерял… — тихо повторил он.
— Любопытно. Тогда где же она, лошадка ваша? С вами не видится.
Миккай нахмурился, с трудом поднял голову. Взглянул туда, где высился Бонард.
Зная, какой образ Миккай создает своим весом, ростом и мордой, он мог попросту взглянуть незнакомцу прямо в глаза. Некоторые по своей воле прерывали общение, в некоторых проскальзывало звериное возбуждение. И последним он не отказывал в том деле, на какое они рассчитывали. Это был их выбор, в конце концов.
Но у Миккая… Сейчас выбора не было у него. Разбитый, пошатывающийся, он не мог поддаться звериному инстинкту, который обыкновенно с легкостью валил неприятеля лучше сказанного слова или голого клинка; не мог, как обычно, огрызнуться и пройти мимо, чтобы после услышать шепот ругательств или выкрики в сторону «ублюдка», «выродка», «приблуды». Он попросту не мог солгать — точно так же, как не мог высказать правду. Потому что сейчас у Миккая просто-напросто нет выбора.
Никогда не было.
— Ускакала… — прохрипел он, глядя незнакомцу прямо туда, где должны гореть глаза. Злобно и твердо.
Незнакомец хранил молчание. И вроде как, даже улыбался, спокойно и… странно. Остальные, казалось, не заметили выражения Миккаева лица. Но он знал — ему казалось.
Шмыгнув носом, Зябля пальнул соплищем в копну травы, почесал мудреное место. Дальний силуэт, которого, кажется, именовали Гэлом, будто бы и не пошевелил ни одной мышцей, сохраняя вычурную монументальность позы. И только один пристальный взгляд не отрывался от него на протяжении всей беседы. Тяжелый, злобный, убийственный. Миккай отвел взгляд от крупного мужика, одетого, вроде как в одну рубаху. Многое не нравилось ему в своем положении, но усиливающаяся головная боль была сильнее любой неприязни. И это очень раздражало Миккая.
— Ну, что сидеть, горло просыхать, — наконец вступил Бонард. — Негоже это, негоже… Гэл, Дидим, Зябля, езжайте вперед, поищите лошадку…
То, что они услышали, не было похоже на речь. Это был неистовый, дикий, страшный рык; такой, чью нечеловеческую природу смогли понять только присутствующие. Так способен взвыть разъяренный, потревоженный ото спячки медведь.
И в яростном вое узнавалось только одно слово, произнесенное протяжным, страшным воем: «Нет».
Бонард не успел договорить. Только раскрыл глаза шире, на которых, если бы Миккай видел, то безошибочно бы прочел замешательство. И в какой-то степени — страхом. Бонард схватил рукоять меча, готовясь к защите. Вся четверка как по команде напряглась. Следом за воем вдарила тупая боль.
Он почувствовал, что глухой стон пробил хрупкие стенки черепа, словно молот скорлупу, тупой и ноющей болью, что прокатилась в голове взбушевавшейся, необузданной, дикой волной.
Медведь, поддавшись вперед, ухватился за голову обеими лапами, потерял равновесие и согнулся напополам. Немедленно раздался мгновенный, легкий, почти незаметный шорох, следом — тонкий лязг железа.
Миккай пошатнулся, отошел на несколько шагов, опустил голову. Снова ноющая и бурлящая боль, снова кренится размытый горизонт перед глазами. Но Миккай не поддался тянущему желанию скривиться, сложиться, упасть. Он осторожно поднял затянутые пленкой глаза и посмотрел вперед.
Кончик блестящего кинжала смотрел ему на лоб.
Невзирая на дребезжанье в висках, Миккай кое-как сумел сосредоточиться на вытянутом, худом и некогда смешливом лице, которое с трудом мог различить. Сейчас оно казалось слишком уж серьезным.
Миккай встретился с его глазами, которые не смог разглядеть, но тяжесть которых ощущал слишком ясно. Этот взгляд был стальной, спокойный.
Он стоял недвижно. Железная рука его не дрожала, гримаса дурашливости вмиг испарилась. Можно было сказать одно: он выглядел хуже, чем грозно. Грозный враг отдается внутреннему позыву, испытывает страх, кровь его вскипает, что и отражается на его теле: дрожь, нервное дыхание. В Зябле не было ничего из этого.
А потом повторилось страшное. То, что сложно контролировать и чему практически невозможно сопротивляться.
Откуда-то изнутри снова потянулся рык. Но уже другой. Гораздо, гораздо хуже. От самого низа, из недр живота зажегся огонек, разгорелось первое пламя, забушевало, заклокотало в груди и рванулось наверх, к голове. Миккай часто и кратко задышал ртом. Дикий огонь переполнял грудную клетку, горящим маслом набухал вены и рвался наружу с громким треском железа и костей. Пытаясь подавить ослепляющие позывы, Миккай замкнул бушующее пламя, не позволил ему вырваться с оглушительным хрустом и ужасными воплями. Но оно не слушалось: оно просочилось к голове, пронзило макушку до звона, до искрящихся пятнышек, до чудовищного головокружения…
Миккай уперся взглядом вперед, в никуда. Скрючившись больше обычного, старался не шевелиться. Старался дышать частыми и короткими вдохами, выдохами, вдохами, выдохами. Вдохами. Выдохами…
— Ну, путник, вы нас встревожили…
Знакомый голос сложно было разобрать.
— А мы не любим тревожиться.
От веселости не осталось и следа.
Он замолк. Казалось, теперь в округе уснули все звуки: щебетанье дроздов и корольков исчезли в пучине разъедающего звона, шелест листвы перестал касаться его ушей, дыхание стоящих рядом утонули в непрекращающемся гудении. Осталась только дюжина маленьких молоточков, откалывающих от его темени по крошке. Осталась ноющая, обволакивающая боль.
Сквозь головной треск Миккай смог распознать бренчанье пряжек. Послышался вздох, удар о рыхлую землю. Кто-то спрыгнул с лошади, легкими шажками направился к нему. Он подходил медленно, неспешно, как выслеживавшая зайца рысь — почти бесшумно, еле ступая по земле.
Остановился.
Миккай был готов. Он знал, что должно произойти. Шайка учуяла слабость, поняла, что зверь ранен, что его легко добить. Надо только отпрыгнуть назад, высвободить клинок и позволить зверю напиться кровью…
— Зябля, — произнес Бонард спокойно и уверенно, положив тому руку на плечо. — Опусти ножик.
Зябля не ответил.
— Видишь, — продолжил он, указывая на скрюченного путника, — человеку нездоровится. Он не опаснее коровы.
Зябля хранил стойкость, казалось, несвойственную ему.
Кинжальчик беззвучно исчез в ножнах, и владелец, недавно казавшийся молчаливее покойника, спокойно отошел к своему коню, мыча какую-то бодренькую мелодию. Бонард же, возвышавшийся над согнутым Миккаем, присел на один с ним уровень.
— Вам нужна помощь, друг, — неожиданно мягко сказал он. — Давайте подсобим. Поскачем в село, там передохнете, получите оплату…
…доверительный тон, теплый голос. Этот… Да, этот человек умеет расположить к себе. Понятно, как он собрал эту разношерстную ватагу.
— Зябля, подай наливку! — бросил Бонард, повернувшись назад. — А ты помоги поднять, Дидим. На моего Барвинка посадим. Мужик вы тяжелый, выглядите как медведюга, да и рычите не хуже, чего уж! Я вас такого на своих двоих не дотащу!
— Бонард, — неожиданно вступил самый дальний, которого именовали Гэл. — Ты проявляешь альтруизм скорее стохастический, если не сказать — даже безумный в сложившейся ситуации. Мне следует предупредить, чтобы ты не отдавался благородным позывам своим столь легкомысленно. Выручать бездомных, нищих, сирот — это одно. Совсем иное — быть ослепленным благородными позывами и обращать свое человеколюбие ко всем прохожим без исключения. Я не могу разделить твое неблагоразумное и в большей степени сумасбродное отношение к нашим жизням. А что, если в тех кустах притаилась его свора? Что если она ожидает сигнала, дабы накрыть нас лавиной из стрел? Предлагаю покинуть это место, Бонард. Желательно той же группой, какой и прибыли. Потому что иногда самый лучший вариант — оставить все как есть.
— Чуткий у тебя слух, Гэл, и глаза не менее остры. Так вот поведай кое-что: улавливают ли твои ухи что-то кроме шелеста клена? Нет? А может, остриные глаза цепляют противуестесственное? А что скажешь по поводу того вяза? Вон того, на который ты косишься все время? Не дает покоя, как погляжу.
— Зря усмехаешься. Дурной глаз не разглядит и осокори перед собой, скверное ухо не расслышит и рева пурги. Верно, я не страдаю амаврозом или пресбиакузисом, но вместе с этим надеюсь, что наводящие вопросы — не суть мною перечисленных недугов, коснувшихся, видимо, твоих притупленных органов. А даже если и так, то знай: лучнику ни к чему его глаза и уши, если нет у него инстинктов. Мои же вопят о том, чтобы оставить человека и двинуться дальше. Несмотря на то, в каком состоянии, по твоему разумению, он бы ни был. Поехали, Бонард.
Гэл больше ничего не сказал. Никто из присутствующих не шелохнулся. Все выжидали ответа Бонарда, твердого и окончательного.
— Нет, Гэл, — процедил он. — Не могу.
Не без холодной жесткости в голосе, человек с луком за спиной ответил:
— Можешь. Еще как можешь. Подобное делал не раз…
— Дидим. Подсоби. — Бонард, казалось, не обратил внимания на последние слова Гэла. Однако в его речи звучали нотки горечи. Лучник же, наверное, понял, что убеждать его бесполезно, и замолкнул.
Поначалу ничего не произошло. Потом Микай услыхал глухое и тяжелое падение о землю. Это Дидим, замявшись, все же слез с седла, направился в его сторону. Миккай услышал тяжелый, грузный топот. Так ступают работяги из тех, кто привыкли влачить на спине до двадцати мешков в день. Громила тут же возвысился над Миккаем, крепко схватил за руку, уткнулся плечом в подмышку и поставил тушу, ростом и весом немногим меньше себя. Поднявшись, он дотащил Миккая до коня Бонарда.
Барвинок, красавец соловой масти со светлой и по-женски шелковистой гривы, поприветствовал незнакомца: лениво махнул шелковистым хвостом и ударил копытом. Тут же рядом с Бонардом вырос Зябля со знакомой бутылкой в руке.
— Горченое пойло да с хреном пойдет! Подзарубит — не собрешься!.. Жупел забойный эт вот, свинушка сдурнела, а хвостик — во! — Зябля выпрямил средний палец, — идже отлакомшись!.. Так-то!
— Не… — просипел Миккай.
— Не нет, а да, — Бонард взял бутылку, откупорил ее и протянул Миккаю. — Мы не пьем на работе, а потребляем в лекарственных целях. Чтоб дорога шла веселей.
Миккай, долго думал, но затем все же взял бутыль, глотнул крепкого, крепко выругался вслух.
— Ха-ха, взяла тебя, дрянь чернобокая! – ухмыльнулся Бонард, положив руку на плечо. Затем он схватил за горлышко, смачно глотнул, сказал одну гадость паскудную и вернул Зябле, который не остался в стороне от любимого дела и тоже хлобыстнул достаточно.
— Не… — повторил Миккай, которому, впрочем, стало уже легче, как только спиртовка оказала расслабляющее воздействие на ноющую голову.
— Не мешай… — крякнул Бонард, подтягивая с Дидимом далеко не стройную тушу на седло. Миккай хоть и помогал им, но совсем уж нехотя.
Когда нелегкая работа Дидима окончилась, он отряхнул ладони, забрал бутылку у Зябли, сделал два воистину могучих глотка и пробасил такое, о чем даже легкодумной гулене было бы стыдно помыслить. Один молчаливый Гэл, как заметил Миккай, сидел в стороне ото всех и лениво разглядывал кустик, у которого недавно ел ягодку уважаемый собеседник.
— Ну, раз все уселись, — весело прикрикнул Бонард, обращая внимание на себя, — делаем вот как: Гэл, Дидим, Зябля, вы езжайте на север, по этой дороге. Я же вместе с путником отправляюсь обратно. Найдите лошадку, втроем быстро управитесь.
— Не надо… — только успел просипеть Миккай, но его перебили. Да не кто было, но тот, который на протяжении всего разговора предпочитал хранить молчание.
— Бонард. Я не могу согласиться с твоим решением. Наш путник…
— Наш путник, — резко вставил Бонард, — не может идти сам. Наш путник только-только одолел страховидище и нынче возвращается за положенной ему наградой. А еще наш путник по швам расходится, как Зяблины панталоны поутру. И поэтому его надо подлатать.
— Верно. И я со своей стороны не желаю проявлять враждебность к… новоиспеченному другу… Но неужели ты и впрямь хочешь вернуться с ним? Твое желание переходит границы разумного.
— А что со мной станется? Я человек из леса, на волков управу найду, друг мой… Беспокоиться не о чем.
— Ты прекрасно понял меня.
— И потому говорю тебе: бросай волнения и дрожь, оставь их женам да доченькам. Знаю все и без тебя. А еще знаю, что такое меч, сколько у него остриев и с какого краю хватать.
— Не нравится мне, что ты намерен совершить, Бонард. Совсем не нравится.
Гэл замолк и повернулся в седле к вязу. Бонард подошел погладить Барвинка по мордахе.
— Эх, Гэл, сколько верст протоптали вместе, а так и позабыл, кто перед тобой… Думаешь, благородный я? Великодушный до слепого, и именно потому — пентюх? Думаешь, я голяку руку подам, забыв про его кинжал за пазухой, вот так просто? Так у меня тоже кинжал сидит, но в другой ладони, сокрытый от чужих глаз. Правда в том только, что я его не для убиения прячу, а… ради защиты… И защита бывает…
Бонард не договорил. Закончив гладить, он наклонился к стременам.
— Уж кто-кто, — продолжил он, — а ты-то должен знать, какой я. Нечестный человек перед тобой, и честным вовек не слынет. Досудился я в человеческих делах, в тех, что одним Богам следует класть на плаху. Не безгрешен сам, и с иными такими дружбу водил, какую страшно представить, и они меня оплевывали не раз и не два. А что я делал с ними? То, Гэл, о чем хочется забыть поскорее… Потому совсем уж не мне говорить, что такое доверие: кодекс, не кодекс, покаяние, честь, благородство, разбоничья этика, зови как знаешь. Брехня все это, как по мне, пустой звук для того, кто не гнушается силы своей, забывает свои обеты и берет чужих вдов на случку, а под конец рубит их светленькие головки на глазах пацанят…
Бонард замолк. Опустил глаза и посидел так немного. Затем, будто проснувшись, спешно поднялся и, вернув своему лицу прежнее веселое выражение, проверил потник. Миккаю показалось, что конь фыркнул как-то даже ласково.
— …неважно, — продолжил он, глядя на свои руки, которые теперь затягивали подпругу. — Неважно, какой такой честью мы оправдываемся и что носим: латы, дублет из бархата или рубище. Под разным тряпьем, думается мне, очень даже схожие головы. И потому плевал я на благородных рыцарей и чумных воров, хоть бы их всех каплуны склевали… Но я все же на одно плюю, а к другому руку тяну, уж так оно у меня. И потому не в силах оставить человека нуждающегося, потому как верю вот во что: любой встречный на пути не бывает на сем пути просто так. Не познай я того, что бы с нами сталось? Что бы было с тобой, Гэл, не будь я в шайке Гнедого, коему приспичило занять твою халупу? А ты бы где сейчас пахал, Дидим? Вкалывал на полях с косой и резал пшено от сезона до сезона, покамест песок не посыплется с плеч? А ты, Зябля, черт вывороченный? Сам же к нам, халдей, пришел, и знатно развеселил нас. Сколько смеху, сколько шуму наворотил с появлением! Что же: получается, не пересеклись бы мы с вами, не сойдись наши дороги в один-единый час, то и остались бы такими вот шутами, косарями, голяками да охотниками. Жили бы так, не зная иной, настоящей и свободной жизни.
Бонард уже давно закончил с подпругой и ремнями, успел проверить гуж, а затем еще раз похлопал коня по вытянутой морде. Не говоря ни слова, взялся уздцы и прыгнул на коня.
— Так что, Гэл, прекращай обижать попутчика и иди-ка с нашими друзьями искать лошадку. И приведи ее в целости и сохранности, не то кленовый сборник твой до чуба сбрею! Ох, девкам полюбишься!
Гэл отвел холодный взгляд и ничего не ответил. Но зато вступил другой голос, более глубокий, более громкий. И уж его Миккай никак не ожидал услышать.
— Негоже, — пробасил он, и мощь его голоса разошлась на десять верст вперед, — Негоже без имени обращаться к новоявленному побратиму, — Дидим взглянул на Миккая, обращая к нему широкую улыбку, — Самогонку из одной бутыли пили? Говори прямо: пили. Тащил я тебя на хребту? Тащил. Так назовись тем именем, какое сроду носишь. А ты, Бонард, представь нас каждого: не по-человечески гутарим.
— Ха, и то верно, Дидим! — развеселился Бонард, — Куда подевались мои манеры, когда мы повстречались на дороге, путник! Хоть ты нас наверняка запомнил, все же нечестно будет без имен, не по-человечески!
Бонард плавным жестом попеременно указывал на каждого собеседника, имена которых Миккай отлично помнил.
— Этого вот, дальнего, зовут Гэлиасен, или по-нашенски — Гэл. Искусный лучник и тот еще толоконный лоб!
Бонард, засмеявшись, расплылся перед Гэлом теплой, совершенно безобидной улыбкой. Гэл даже не взглянул на него.
— Друг мой широкий, дубина стоеросовая, что стоит у рыжего и могучего — это Дидим, умелый вояка и отличный боевой товарищ, каких днем с огнем не сыщешь! А этот чудак, конечно же, Зябля — наш верный халдей! И рассмешит, и поможет в трудную минуту. Ну, не без скромности, я — Бонард. Обладаю талантами маленькими и нахожу приключения на гузна этой шайки. Заинтересованный в наших услугах люд зовет нас наемниками, а те, кто пугаются нас, — сучьими детьми, головорезами. Мы же называемся просто — кочевниками. По устоявшемуся обыкновению разъезжаем по городам, селам и беремся за любую работу, коя сыщется. А от наемников отличаемся просто: воюем за тех, кто честнее представится, и следуем за ним до самого края земли. Само собой, не участвуя в грабежах…
— Замолкни же ты, покуда язык не отсох, — вступил грузный и поистине могучий Дидим. — Дозволь путнику представиться. Каким именем тебя звать?
Новый побратим не хотел называть свое имя, но каким-то чудом они все же вылущили из него эту ценную информацию: не мечом и бранью, но спиртовой настойкой и добрым словом. Противиться такому оружию не смогла бы даже старая иссохшая жричка.
— Миккай… — сказал путник, которому стало немного легче. — Миккаем меня звать.
Он не думал, что скажет слов больше необходимого.
— Ну что ж, Миккай так Миккай! А ну-ка, Миккай, давай сюда лапу!
И мясистая рука, размахнувшись от самого локтя, полетела на Миккая в стремительном выпаде. Но Миккай не позволил себе покорно ждать убойного удара: подставил не менее крепкую руку в третью позицию и, напрягши мышцы, принял стремительную атаку всем предплечьем. Ладони бахнули с поистине мощным хлопком.
Тут же веселый хохот оглушил округу, тем самым подняв многим настроение. Так светловолосый и небритый Бонард сверкнул улыбчивыми глазами на Миккая и, скалясь во все зубы, хлопнул его по плечу. Зябля, подняв, казалось, нескончаемой глубины бутыль, поистине мощно рыгнул.
Неожиданно для самого Миккая, на его морде проскочила улыбка. Не ухмылка, но первая беззлобная улыбка за многие и многие месяцы.
— Говори, братец, куда езжать! — протрубил Дидим, опуская крепкую волосатую пятерню. — Где сидел, где ночевал, откель путь держишь?
Первая незлобная улыбка тут же быстро испарилась, вернув лицу привычные хмурые очертания бородатой морды. Впервые за многие месяцы Миккай замолчал не потому, что так хотел, а потому, что не знал слов.
Он отвернулся к кустику, взглянул на веточки. Те мерно покачивались, увертываясь от назойливых поцелуев северного ветра. Потом взглянул на сладкие ярко-красные ягодки. Их цвет напомнил ему кровь, и это сравнение заставило забыть приятный сладковатый вкус.
Новоявленные побратимы сидели в ожидании ответа. Бонард высился на коне почти неподвижно, поглаживая загривок Барвинка, Дидим вперил взгляд в Миккая, но в этот раз не с топором в руках и с переполняемым душу гневом, а с мужицким добродушием и сочувствием во взгляде. Гэл же все молча стоял у коня, поглаживая его по морде. Миккай не заметил, когда он слез. Один Зябля вылизывал последние капли сивухи, мурлыча какую-то свою песенку, слова которой так складно рифмовались со вторым слогом его имени.
— Не н-…
— Не обсуждается, — перебил Дидим, забравшись на могучего рыжего коня, — Теперича мы обязаны помочь нашему ближнему.
Неохотно, но Миккаю пришлось сказать:
— Север… Пять верст, — ответил он, указывая в нужную сторону. — Там… Там Вронька.
— Будь покоен, Миккай, найдем твою Вроньку! — Дидим похлопал фыркнувшего друга по загривку. — А ты, Бонард, не тревожь волков почем зря!
— Чья бы корова мычала! — махнул Бонард. — Как найдете пропажу, ищите нас в «Серебряной хохлатке», праздновать будем!
Дидим по-житейски осклабился во весь ряд крепких зубов и махнул большой ручищей. Бонард, кивнув на прощанье, потянул стремя и напряг ноги. Барвинка заставлять не пришлось: он лениво повернулся к югу и, дождавшись тычка в бока, тронулся с места.
Последнее, что увидел Миккай, была не каменная спина огромного как дуб Дидима, поглаживавшего пышную гриву, не жилистый и сморщенный Зябля, будто проведший полжизни в банке с маринадами, но худой, тонкий и крепкий, как струна дульцимера, Гэл, сидевший у кустика, сорвавший сладкую ягодку малины. Миккай надеялся, до последнего надеялся, что бескрайний лес утаит от чужих глаз промерзлое тело, лежащее где-то там, в его восточной стороне.
Когда покинутая шайка размылась до маленького пятнышка на фоне сотен вязов, Бонард обернулся к Миккаю. Миккай увидел мужской и статный профиль — такой, какие обычно влюбляют в себя молодых девиц и какие рисуют с припиской «Крез VII Великолепный». И профиль этот явил ему лицо серьезного человека. Серьезнее, чем когда-либо.
— Миккай, — сказал он тихо. — Не заставляй меня жалеть о моем выборе.
Обыкновенно Миккай по привычке своей ничего бы не ответил, но похоже, что сивуха хорошо вдарила ему в голову. И даже слишком хорошо.
— Не заставлю, — так же тихо ответил он и слегка, почти незаметно улыбнулся, как бы подтверждая свои слова. Бонард не заметил его улыбки.
* * *
Миккаю показалось, будто солнце помутнело.
Дорога продольными лужицами началась задолго до въезда, еще на повороте, и оканчивалась на главной улице захудалого селения. Сокрытая от чужих глаз деревенька, опоясанная опушкой и упрятанная в кольце леса, сама по себе создавала вид отталкивающий, старый и совсем уж неуклюжий. Все в ней казалось понурым: халупы клонились к земле бесцветными соломенными паклями, окружавшие деревья тоже заметно схуднули и совсем уж осели, а блеклый люд в просаленных от пота и грязи одежке бродил от одной замшелой хибары до другой, казалось, совсем бесцельно. Но это было не так, потому что местных досаждала скучная изнурительная работа.
Бедный Барвинок нервно фырчал и вилял хвостом всякий раз, когда ему приходилось ступать по тракту — слякоть жадно хлюпала и чавкала под его шагами, казалось, всасывая его подобно болоту. Бонард все время поглаживал холку верного скакуна, ласково пошептывая на ушко. Барвинку это нравилось, и он, ожидая новых ласок, без какой-либо грации отбрасывал голову назад, требуя у хозяина продолжений. Бонард не мог отказать своему ретивому и всякий раз хлопал того по шее.
Первая хибара уже на подходе задала тон отталкивающий и жалкий для всей деревни. В вырезанном окошке корявого сруба Миккай увидел, как кожевник лениво скребет мясную сторону шкуры: не то волчьей, не то лисичьей. Проехав вперед, увидел, как во дворе соседней халупы дородная бабеха сушила белье на веревках. А чуть поодаль, с другой стороны улочки вылезла женщина с корытцем, в которой угадывались побрякушки для мелкого торга.
Когда Барвинок поравнялся с ней, Миккай смог рассмотреть содержимое. Недолго поглядел и всего лишь хмыкнул, даже не удивившись богатому разнообразию. Зато предоставленные диковинки удивили его спутника, который наклонился в седле, чтобы получше разглядеть их. Рядом с обычной деревянной ложкой, тряпичной куклой и треснутой миской уместился вмятый кожаный бурдюк, как видно, отнюдь не из козлиной шкуры, и поверх него лежали грязный синий платочек с золотой окантовкой, одна медная фибула, инкрустированная изящным узором лилии. Рядом даже валялись мягкие трусики явно из дорогой ткани, некогда, кажется, бывшие персикового цвета.
— Как же они называются… Бу… бет… ба-а… — промямлил Бонард скорее про себя, а затем повернулся к Миккаю, — …а хрен с ними. Слыхивал я. Это вот новая мода у графинь и королевишн, только-только вошла.
— Ничой не новая, никуда не уходила и ниоткуда не вошла! — встряла упитанная, вечно недовольная женщина с намалеванными красными щеками, — шелк обыкновенный, мягкий, бархатистый. Брать будете?
— Ха, обыкновенный! Конечно! — сплюнул Бонард и спрыгнул с коня. Миккай сполз вслед за ним, медленно, осторожно. — Очень даже необыкновенный, я б сказал. Для ваших краев уж непременно!
— А чой не нравится? — прищурилась бабень, — Ежи не интересуют, то идите своей дорогой, клиентев не распугните!
— Эх баба, баба! — захохотал щетинистый блондин, уткнув руки в бока, — отчего не нравится-то? Все по нраву! Как говорится, «кошерные» творчики! Только ответь мне, где ж такое добро надыбала?
— И ничой не надыбала! — баба насупилась и тут же дернулась, позвякивая погремушками. Оказывается, на складках достаточно недешевого платья висели и разные игрушки для празднеств.
— Не надыбала, а по-честному торгую! — продолжила она, нахмурившись, –видывали? Наш скорняжник такую шкуру выделывает! Таких, говорю, стрижет шкур, все разделает! И белку, и куничку, и лисицу, и волка, а так все уделает, что у приежжих жонок да ихних господев глазюки повыпадывают, рты пооткрываются и бегом разбирать наше добро! А я женщина умудренная в таких делах, назвали меня один господь как-то по-умному… предупримивчивой булыней! Сама потому как торговлю веду и сама же плату беру!
— Эвона как! Умна, не по годам умна! — Бонард растянул широкую улыбку и захохотал еще пуще, — Эх, древнющие знают дело свое, всяко знают!
— Это что такое? Что это еще такое? — закудахтала она, — в старухи меня приписываешь, а, балбес проклятый, дьявол вшивый! Черт-те что, и не поторгуешь с таковыми валенками! Я к ним с хлебом, квасом, пряничками, я их приласкаю, задаром почти все отдаю, себе да во вред, а они — диявольшина бесовская! Чего глазеешь, шишчик поганый? Уходи, откедова явился, не то кому надобно шепну, — вздернет как собак плешивых!
— О-о-о, разоралась барыня! Прости дурака, не то ляпнул! Не по злому умыслу, девонька, кличать хотел, а по красоте сравнить с древними, потому как красивее ты любой признанной королевишны! Не обдала природа тебя, право! Молодая ох, молодая, да настолько же, насколько и премудрая девица! А я балбес, каюсь, каюсь в словах брошенных, так что прости, если можешь! Ну, что мне сделать для тебя, барыня, что? — взмолился он с притягательной улыбкой на лице.
Девонька Бонарда, с бюстом и щеками не меньшими, чем ее обвисший живот, приосанилась, посветлела, похорошела. Но не отступила от полюбившегося тона.
— Покупай, юноша, чой хошь, иль исчезни с глаз моих!
— Так сребра нету, милейшая. А на вас и червонцев мешок, и с десяток сребра, и… эх, да что уж там, летит моя головушка… — и с дюжину мешков злата не хватит, чтобы выразить всю глубину раскаяния! А дабы восхищение выказать к красоте твоей, девишна, то и дворца королевского, и прислуги всей тамошней, и… ах, чертовщина меня взяла, — и короля с королевной в рабство продать, — все мало! Потому как и тогда целой горы не хватит, чтоб изъявить мое почтение тебе, мое поклонение хотя бы одним твоим ручкам нежным!
— Н-но… я… — и тут барышня потерялась, опустила поплывшее личико. Затем подняла мелкие глазки и поглядела на чинно склонившегося почти к ее ноженькам красавца, крепкого да подтянутого.
— Ой, ну перес-станьте… — протянула она, слегка пропев буковку «с», — Что… чой желаете, милсдарь?
— Ничего, милейшая, — сказал он, приподнявшись, играя теплой улыбкой на лице, — ничего мне не нужно на сем бренном свете, кроме того, что уже имеете, но чем не хотите одаривать.
— Ч-что, милый господин?.. — ее голос задрожал, она чуть было не прижала пухлые ручки к груди, но вспомнила о корытце с вещичками.
— Мягкого света, пышущего на нежных губках, — сказал он почти шепотом, слегка поддавшись вперед.
— Я… я… — залепетала она, и ее щечки еще больше залились пунцовой краской.
— Я хочу увидеть… — он глядел прямо в глаза, больше никуда, больше ни на что, ни на кого. Только в ее глаза. — Вашу улыбку, милая барышня…
И милая барышня окончательно и бесповоротно обомлела. Учащенно задышав, вздымая обвисшую грудь, она отступила на пару шажочков и невольно упала на скамью. А он, не отводя глаз, подошел ближе, опустился на корточки, склонившись по одну линию с ее личиком. Барышня улыбнулась, приподняв пышные, чрезмерно пышные пунцовые щечки.
— Не смею тревожить вашу нежную и добрую душу… — начал он тем же пленительным шепотом, — но… мы токмо приезжие и, к сожалению, вскорости отправляющиеся… Я и мой приятель…
— Да… Да?.. — прошептала она, вся в стеснениях, желании, пламени.
— Милая моя, весь день ехали… — промолвил он. Миккай же посмотрел наверх и убедился в том, что сокрытый за пиками елей и вязов цитриновый шар скоро действительно уплывет за горизонт. А пока было еще светло.
— Да… Да… — внове прошептала барыня.
— Ягодками одними питались… — продолжил он, — за всю дорогу ни краюхи не ели…
Барышня тут же воспрянула, глаза ее загорелись пуще прежнего, и она, чуть ли не бросая наземь доску с вещичками, вскочила, заволновалась.
— Я… ой, погоди, миленькой…
Освободила пышную шейку от бечевки и опрометью убежала за двери. Послышался звон посуды, стуки о дерево, затем скрип половиц, продавливаемых грузным телом. Вскоре она опять выросла. И не одна, но с двумя мягкими, теплыми, аппетитными пышками с золотистыми корочками.
— Вот… — запыхалась барыня, протягивая дрожащими ручками свои пышки, — Бери, миленькой! Кушай… кушайте пампушечки, милые господа…
Пока она все тараторила и тараторила, Бонард нежно коснулся ее пышечек крепкими, твердыми мужскими руками, о силе которых она давным-давно уже забыла, и забрал две золотистые пампушечки с блестящими маслянистыми корочками…
— От глубины сердца благодарю, милейшая красавица, — произнес он и слегка поклонился, — От сердца… Но, к несчастью, надобно покинуть твое общество… дела, нежная моя, дела… Но обещаю, что светлый образ твой не покинет моей души…
Она ахнула. Замерла. Замолкла. А потом…, а потом тихо ответила:
— Н-не… — только хотела попросить, однако, вспомнив с прискорбием, что давно уже окольцована другим, с печалью отвернула глазки. Напоследок ответила совсем уж тихо: — И я вас, милый господин… И я вас…
Он ответил ей улыбкой. Последней для нее улыбкой.
Когда они отошли от жилища милой барышни-лоточницы, Миккай начал первым:
— Колдун, — ухмыльнувшись, бросил он немного грубо. Но грубости не подразумевал.
Бонард прекрасно его понял и по-юношески осклабился:
— Теплыми чувствами полнятся девичьи сердца, — он обрисовал рукой изящный узор на манер городских поэтов, — Тут и там магия примерно одинакова: правильный жест, нужные слова, правильный взгляд. Пойдем.
«Серебряная хохлатка», по подобию окружающей деревеньки, приветствовала путников не сказать чтобы дружелюбно: вывеска с некогда белоснежной, а теперь потускневшей хохлатой птичкой нервно качнулась и, по-вороньи гаркнув, потянулась на север. Казалось, Бонард и не заметил предупреждающего знака. Но Миккай теперь видел.
Воздух тяжелел от наполненной удушливости, которую Миккай испытывал всякий раз, как ему приходилось попадать в захудалые поселения. Картина подобающая: люди еле сводят концы с концами, пришлецов не признают, а подобных ему тем более. Как, впрочем, и везде. Но такой народ часто развязывает языки именно тогда, когда налакается перевару и позабудет о всяческой неприязни.
Они остановились у замшелых дверей таверны. Изнутри доносился запах, который Миккай и со своим временно неточным на запахи носом назвал бы скорее противным вкусному, но вроде сносным.
— М-м-м!.. — промурлыкал Бонард, уплетая первую пампушечку зараз, — Ф тефнотьком… Ах! Что может быть лучше мягких пышных булочек? Только приготовленные из теста хозяйственными руками! А ты зря отказался. На голодное пузо дела делать — не дело, знаешь ли.
— Переживу, — ощерив зубы, ухмыльнулся Миккай, не глядя на собеседника. Другие мысли занимали его.
Его взгляд устремился вперед, на пузатую, удивительную для это места хату — единственное достояние на всю деревню. Молоденькое, из светлых ошкуренных бревен, было оно украшено по бокам двумя искусными косящатыми окнами, которых разделяло крыльцо с широченным навесом. Поверх жилища вместо привычной реденькой соломы уместилась крепкая тесовая кровля. А последним штришком этой достопримечательности стал возвышавшийся вверху грубый охлупень в виде какой-то птицы. Несмотря на послабление головной боли, несмотря на частичное восстановление зрения, Миккай не смог разобрать, птичку из какого семейства пробовал выстрогать резчик. Ему это было и не нужно. Он был занят другим.
— Говорю тебе, хотя б элексиру тяпнул со мной, — Бонард приоткрыл дверь, приглашая внутрь, — хмельной, с медом и сальцем. Для души, храбрости и супротив болезней поможет только одно лекарство!
Миккай молча помотал головой, ничего, как обычно, не ответил. Его интересовало одно. Он буравил взглядом пузатую хату, вспоминая, какое впечатление она произвела на него в первый раз. Не понравилась, хотя и была симпатична. Для этих мест — даже слишком.
— Какой люд… — вздохнул Бонард. — Ну, знаешь, где встречаемся. Жду в преисподней мира сего…
Только Бонард собрался уйти, как тут что-то проснулось в Миккае. Давно спящее, что в иной раз могло бы показаться даже — мертвым, убитым в зародыше, давным-давно раскаленным в обжиге мороза и переплавленное в форме клина. Что-то, чего он…
— Бонард, — окликнул он фигуру, почти исчезнувшую в глубине таверны. Тот обернулся, и просачивающийся сквозь кустистую крышу бледный луч секанул его лицо наискось. Он приветливо улыбался.
— Слушаю.
Просочившийся пучок мутно-молочного света контрастно поигрывал с теплым блеском улыбчивых, но грустных, явно повидавших многое глаз. Миккай только сейчас смог разглядеть его голубые глаза. Они напомнили ему о детских годах…
Миккай ничего не мог вымолвить, совсем ничего. Никакие слова не лезли на язык. А какие подобрать? Ошметки случайных и бессвязных мыслей витали в голове, одна за другой, перемежаясь, увиливая, сливаясь. Но Миккай не мог ни понять их, ни поймать, обличить или выразить. Ну, а что его спутнику нужно услышать тогда? Инстинкты кричали о необходимости, кричали что-то неуловимое, важное. Ему необходимо было что-то сказать, должно же было быть, но…
Ничего не выходило. Никакое слово и никакая мысль.
Пустота.
— Ну? И? — шире улыбнулся Бонард, показав зубы, разведя руками.
— И…
И все же он выстрелил. Именно что не сказал, но — выстрелил, выдернул, вырезал и вложил в слова то, что летело быстрее мысли, что было рождено внутри, в глубинах:
— И… спасибо, — всего-то и ответил Миккай. Но этого было достаточно.
Бонард не ответил. Всего лишь улыбнулся. Обычно и тепло. Затем повернулся, и — растворился в таверне, среди сальных и грязных мужиков, среди шума ложек, мужицких голосов и постукиваний переполненных кружек. Миккай, размяв плечо, тронулся с места и направился к крыльцу хаты, которая озаряла округу своей путеводной звездой, — охлупнем в виде неведомо как выструганной птички, что отчаянно тянулась вверх.
Внутри все было так же, как он и помнил. На входе — железный, вычищенный настолько, будто покрытый серебром, комплект доспехов, рядом на стене — мерцавшие на подставках искусные мечи, а поодаль — железная булава с приваренными пластинами. А самый главный трофей, расположившийся прямо напротив двери, принял облик миндалевидного щита с белым орлом, удерживающим скипетр. Крикливость обстановки он заприметил и при первом посещении, но как-то вскользь. А теперь видел отчетливо и ясно.
Его окатили вновь подступающая пульсация в висках, нарастающее волнение в груди, легкое головокружение и дребезжанье инстинктов, пламени. Нарастал рев. Пока далекий, тихий, подобный шепоту. Пока что за горизонтом.
Он вошел в светлицу старосты.
Конечно, здесь тоже ничего не изменилось: полуторный меч все так же висел на стене и был все так же более усложнен в инкрустации у основания, располагался на том же месте письменный столик с плавно извивающимися ножками, не изменилась в комплекции и фигура старосты, стоявшая спиной к Миккаю. Оставалась она низенькой, округлой, похожей на арбуз. Арбуз, который случайно вывалился из обоза, покатился по косогору, собирая грязь и пыль, и плюхнулся в густое озерцо отхожей ямы. Но к виду и без того непривлекательному прибавлялись и сальные волосики темного цвета, облепившие жирную шею, которая со спины выступала на манер второго подбородка.
— Завида! Сколько повторять, не беспокой час через час! — отчеканил он быстро, тонко и мерзко. — Скоро, скоро твой валенок притопчет, вот-вот, со дня на день Власик объявится. Прямо у хаты вырастит, живой и здоровый! Не впервой, знаешь же, так что опять в галдеж? Ты, баба, на кой-дьявол войны мне учиняешь, а Завида? Вишь, работаю. Не мешай!
Миккай не ответил. Он стоял, сжимая кулаки, глядя на поганый затылок, вспоминая оплывшую, наглую морду, мелкие перепелиные глазки и тонкие, вечно блестящие губехи, похожие на плоскую умбру.
— Не к чему кудахтать над ухом! — продолжал он, повышая не голос даже, а писк, играя подобием характера, устанавливая мнимое господство, — Власик не маленький, может постоять за собой! Да и к чему повторять все одно и то же, одно и то же, а? Всякий раз приходишь и кудахчешь над ухом, сама потом насест завозной насиживаешь! Надоела ты мне, не вишь, считаю я, скока просу надо! Понимаешь, баба, откуда счет происходит? От головы, от котелка вот этого золотого! В котелке считается все, а ему же вариться должно. Счетоводство что такое? Это, знаешь ли, сына колдунской мысли. И тута ум истинно мужской нужон, человеческий, стало быть, светлый, а у…
— Закрой пасть, — прохрипел Миккай.
Всколыхнулась знакомое чувство, которому нельзя было дать разгореться, не сейчас, не в данную секунду…
Староста обернулся, показав оплывшее свиное рыло. Миккай помнил эту морду: щеки старосты походила на взбухшее коровье вымя каждая, а тонкие жирные губки продолжали поблескивать не менее отвратительно. Но если раньше они фосфоресцировали в ехидной улыбке раболепия, то теперь — светились в гримасе ужаса. Глазки чуть изменились: заплывшие под мясистым слоем тонкие щелки обрели форму окружности размером с медные гроши.
— Т-т… в-вы… — залепетал он, неловко щупая стол позади, — А как же, как же это…
От страха свинья потеряла дар человеческой речи и, тыкая растопыренным пятиконечным копытцем по столу, пыталась медленно обойти угол, но от волнения она только упиралась спиной к краю столика.
— Й-я… Вы… Вы вернулись… — смогла кое-как промямлить свинья, бегая мелкими глазками по светлице, ища в окружении что-то, что, — и она это прекрасно знала, — все равно не поможет ей.
Миккай подошел ближе. Молча. Сдерживаясь. Вцепившись взглядом. Староста, от бессилия упал на стул. Дрожащей рукой, стараясь без какого-либо успеха выдержать лицо почтительного господина, указал на стульчик. Миккай не принял предложение.
— Вы-в-вы верн-улись, рад вы-видеть… — каждое слово застревало в дребезжащем опухшем горле. Он не смотрел в чужие глаза, а судорожно бегал своими по столу, по стенам, по орудиям.
— Плата, — Миккай протянул руку, надеясь, чтобы это быстро закончилось. Сам он не терпел грабителей, но теперь ощущал себя таковым. Поганое чувство. Он быстро отбросил эту мысль.
Свинья запыхтела еще сильнее, щелки заплывших глаз теперь напоминали крупные медяки.
— В-вы… гэ-э… д чуч… чу… ч-ч…
— Мертво, — скрежетнул зубами Миккай, медленно теряя контроль…
Рев подступает к горизонту. Щерит клыки. Пока не переступает линию.
«Не усложняй события, — подумал Миккай. — Не играй с огнем. Отдай требуемое…»
— Гэ-эк… кде ва-ав… влас… вл…
— Чудище мертво, — процедил Миккай и облокотился о столик. — Одно так точно.
Глаза старосты сделались влажными, а сам он скривил губы в уродливой ухмылке. Он готов был расплакаться и, захлебываясь жиром, повторял как по святому манускрипту:
— Вл… вл… вл… вл…
Миккай позволил себе ударить по столу. Именно что позволил. И ударил несильно: так, что листочки взвились и растянулись по светлице подобно тополиному пуху. Староста упал со стульчика. Сам.
— Плата!.. — Миккай перешел на рык, — За монстра…
Староста потерял последние крупицы самообладания и, пустив воздух совсем не изо рта, жалостно заныл.
— Не-не-не на-а-а-а-ада-а-а-а…
А потом и вовсе тихонько захныкал.
Миккай уловил за окном шум. Прислушался. Различил беспорядочный тутен по хляби, смеженный с бряцаньем и фырканьем. Потом услышал шлепки по грязи и топот, но глубже и реже предыдущих. Следом — скрип половиц, распахнутые двери, отчетливые постукивания сапог. Он ни о чем не подумал. Даже не выругался. Только повернулся к старосте.
На него было противно глядеть: староста съежился настолько сильно, насколько позволили ему собственные размеры, обхватил голову руками, чтобы ничего не видеть, не слышать в надежде, чтоб оно само рассосалось — как жуткий сон, как мимолетный кошмар, как ужас в ночи, исчезающий при свете первых лучей. Но Миккай не был ни жутким сном, ни мимолетной пугалкой, ни страшненькой байкой для детишек. Он стоял здесь, возвышался над дрожащей тварью, был воплощением живой угрозы для самых маленьких, скудоумненьких, трусливеньких старостишек.
Миккай подошел ближе к такому существу:
— Я оставлю тебя, — просипел он, сжимая кулаки, — когда выполнишь уговор. Монстр убит. Он никого не изувечит. И ты ничего не совершишь. Не обманешь. По-хорошему, выбить бы из тебя побольше. Пятьсот крон — на расходы. Или заколоть тебя, как свинью…
Миккай замолчал, коршуном высясь над давящимся прерывистыми всхлипываниями существом. Продолжил тихо, но не менее жестоко:
— Но я не убью беззащитного. И не обкраду. Оставлю с нажитым добром — твоим и твоих сельчан. Свою награду заберу, так или иначе. Ясно?
Любому здравому человеку был бы предельно ясен посыл. Но совсем не тому, кто в беспамятстве слышал лишь звуки собственных стонов, перемежающихся с надрывными всхлипываниями.
Глубокое отвращение подобралось к горлу. С каждой секундой пребывания его все больше и больше раздражало это мелкое существо, что печется только о потребностях своего жалкого тельца: пожрать, поспать, полапать и покомандовать. Глупая тварь, мнящая о своем крысином коварстве как о проявлении исключительного ума. И когда ее мелкие планы сыплются, когда наступает пора вернуть долги, тут-то она в бессилии начинает заливаться слезами, прятаться под себя и под себя же обделываться.
Бездарно разыгравшееся представление изрядно надоело Миккаю. Он несильно мотнул головой, а потом, — позволив себе это, — резко схватил существо за грудки и вздернул его, прижав обмякшее тельце к стене. Вусмерть перепуганная тварь, тараща мерзкие глазки, не успев даже набрать воздуха в рот, исступленно, буйно завизжала. Из-за воплей в висках Миккая снова затянули миниатюрные колокольчики — пока отдаленно, пока неявственно…
Удар — и сильный треск оглушил светлицу. Тут же тонкой ноткой взвизгнула сталь. Вдохнув, Миккай в мгновенном повороте, развернув таз и ногу, размахнулся схваченным столиком — прилетел сильный укол. Пошатнулся от головного давления. Он увидел перед собой, как блестящее острие глядело ему на грудь по сю сторону черного дерева.
— Живой там? — раздался голос в дверях.
— Спа-а-асите, люди добрыя, па-ама-агите-е!!! — завизжала свинья и с завидной прытью, быстрее любой сороконожки отползла в сторону выхода.
— Он!!! — завопил староста, — Убивец!!! Душегуб!!! Зарезать хочет, гадина, как и его! Его!..
— Знаем, — прозвучал другой голос, более спокойный, холодный. Но свинья будто не услышала чужих слов и продолжила плеваться смесью криков, стонов и хныканий:
— Зарезать меня хочет!!! Власика порубил и за мной явился! Говорил я, говорил себе, не надо было пускать того с ним! А он зарубил его, нашего парня, сельчанина, не пожалел, все заради мелочевки, собака паршивая!.. Не для помощи явился, а смертей жаждет, от жадности аж слюной давится, потому как на чужое добро и глаза разгораются! Помогите, люди добрыя!..
На этот раз староста не принял излюбленную позу недавно вылупившегося цыпленка, а, чуть привстав, скрючился у выхода, в положении крысы, готовой пуститься наутек. Пальцы Миккая сильнее сжали столик, руки невольно напряглись.
Все ближе и ближе подступал рык, почти касался линии горизонта. Надо держать себя в руках.
Клинок легко соскочил, оставил небольшую щель в черном дереве. Миккай опустил дырявую крышку и выпрямился перед человеком со сморщенным лицом. Он принял небрежную, но уверенную стойку: полусогнутые ноги, носок правой смотрит вперед, левой — вбок. Ленивая позиция для фехтования.
Твердая готовность убивать.
— Что происходит? — с леденящим спокойствием спросил стоящий в дверях человек.
Миккай молчал, впиваясь глазами в одно существо: маленькое, наглое, мерзкое.
— А я скажу вам, милсдари, я все расскажу! — оно достаточно быстро пришло в себя и привычным, чуть ли не дрожащим голосом продолжило лопотать: — Явился этот вымесок в нашу деревеньку по чудищу, которое на тракте завелось!.. Огроменное, как замок нашего милостивейшего, и рога шире оленьих!.. Кирюк, скоряжник местный, подтвердит, потому как сам видал таковую, чуть язык не проглотил и гузном тута же и не выплюнул! Значит, стала она нагонять страху, паскуда эта: людей там искалечит, ухайдакает кого, а после и мертвяков затащит в чащобу и там обгладывает до косточек! Нам токмо остается пожитки собирать, ничего больше сделать не можем. Купцы к нам заглядывают, но надолго не остаются, домой не возврущаются… Потому как чудище там обитает… Ох, кабы вас не послали Боги, я б тут и кончился… И вот, поране вашего, господане родные, пришел этот, господани верные, и…
Он повернулся к двери в раболепном поклоне и, неустанно охая, продолжил:
— Значит, явился вымесок этот, сказал, что возьмется за работку, но не меньшее чем за пятьсот крон… Я чуть сердце не выперднул, услыхав таковую сумму!.. Нет, — я ему, — как же это возможно? Где нам взять таковущий мешок? Мы, вона, пушнину выделываем одну, охочимся сами да приторговываем помаленьку. Деревенька ж это, а никакой-то там дворец господев нашинских! Живем потихонечку, своею чередою, питаемся, что лес предложит, а теперича и тем не можем… Но платить оброки как-то надо, а тут этот приперся, требует — выкладывай, мол, кошель или приду по ваши души! Я ему — господань! Сжальтесь, как же можно? Время тяжкое, каждая монетка дороже золота!.. Еле на сотню наскребем!.. А он взглянул на меня не по-доброму совсем, сверкнуло в глазенях нечистое… Прищурился, значит, зло, но все ж согласился на сотенку… Знал я, что худо дело, ох, знал…
Миккай глядел не отрываясь. Хотя виски его затрубили чуть сильнее, а боль подступала к голове, глазами он пожирал маленькую тварь. Тварь, которая разыгрывала бездарное представление.
От беспрерывного потока слов существо аж вспотело, однако не останавливалось в своей тарабарщине:
— Ну, и пошел он, а за ним Власик поперся… Власик у нас охотником был. Мясо добывал, по хозяйству многим помогал… Нашинским был, значит, и драться умел, а как же! В армию зазвали, когда в молодцах ходил. Он и до того времени крупным был, а вернулся — совсем уж до быка дорос!.. Потому охотником заделался — говорит, надоело воевать, устал так жить, без доброй матери да родного села… Сильным он был, Власик наш. С врагами на тех войнах бился, головы рубил!.. И хоть бы сила имелась, но ума у него не отнимала, потому-то Власик сам не хаживал по чудище лесное — опасно! Ну, а когда заявился вымесок этот, тогда-то и пошел Власик… Твердил, что с человеком хочет побиться плечом к плечу, ибо одного опасность утащит в лес, а вдвоем управятся зараз… Вот и утащила его чертовень проклятая, да смилостивятся Боги… И взбрело этому в голову вернуться, доделать начатое, вымесок проклятый!
Горячее дыхание завладело Миккаем, грудь заходила ходуном, пальцы свободной руки сжимались и разжимались, а он сам не сводил глаз со свиньи. Огонь подступал к рубленным вискам, нещадно палил их, резал черепушку. Во взгляде снова терялись очертания, но он пока видел отчетливо. Не спускал глаз.
Нить горизонта скоро порвется.
— Сучье вымя… — свинья вытерла рукавом вспотевший лоб. — Потом сюда приперся, угрозами решил запугать. Говорит, приколол Власика, зарубил его и по мою душу возвернулся, за монетами, значит, теми самыми… А сам недобро так смотрит, скалится… Ну, я как встал, зыркнул на него, прямо в глаза его дьявольские, и тотчас же молвил — мол, ничего не отдам убийце и вымеску!.. А он как разозлился, как полыхнуло в его зенках! Зараз дернул меня как куклу и — хр-рясь по стенке! Чуть котелок мне не размозжил, аж в глазах потемнело… Ну, тут-то я и потерялся, должно сказать… Думал, все, конец мне, выбьет весь дух, как Власику, и, чего доброго, по здешним головам пройдется… Но поспешили вы, милсдари, и очень, надобно сказать, вовремя…
Миккай закусил губы, а в гудящей голове его вперемешку проносились отчетливые образы: пергамент, сообщающий о «пятидесяти кронах любому…», улыбчивые морды лысого и свиньи, договор без торгов, навязчивые уверения первого «показать дорогу» и «совместно повалить чудище», его веселые и раздражающие разговоры на всем пути, бессмысленные поиски следов чуть ли не до заката, ночь у костра, невозможность спать, бессмысленное нападение…
— Сука лживая… — только и успел прохрипеть он. Дыхание жгло грудь, руки задрожали. Но он держался. Держался пока еще за горизонтом.
— Видите, милсдари, видите! Какая гниль тянется от дьяволова отродья, от чертова вымеска этого!..
— Зябля… — сказал человек из-за дверей. Пищавшая тварь тут же замолкла.
Сморщенный держался недвижно.
— Убери ножик.
Он продолжал хранить могильное молчание.
— Негоже проливать кровь в чужой хате.
Стоял, почти не шевелясь, казалось, и не дыша.
И все же послушался. Выпрямился, сунул кинжал в ножны. Но не отвел глаз.
— Миккай, — голос человека в дверях был спокойным, но отнюдь не мягким. — Поставь столик. Выйдем-ка.
Свиные щели на измызганной в поту морде расширились. Стало видно, как глазки забежали от человека в дверях до «вымеска» в глубине светлицы:
— Что?.. Но как же… Вы оставите все как есть?! Как же!.. да что же вы…
— Угомонись, войтишко, — вступил глубокий бас. — Все сделается.
Сморщенный провел рукой, указывая на выход.
— Для всехраборника кроило — благота, для подступника то — погибель, — прошептал он со всей серьезностью, которая еще больше заострила хмурое лицо.
Но Миккай, казалось, не слышал чужого голоса и только пожирал глазами одну жирную свинью — маленькую, паршивую, лживую тварь. Дыхание прерывисто рвалось и бушевало в грудине, голова погружалось в единственно знакомое помутнение блаженного забытья. Вседозволенности.
В его душе внове разгорался огонь. Когти внове рвали изнутри, из самых недр живота.
Знакомое пламя, страшное пламя подбиралось к горлу и норовило с хрипом вырваться наружу — пламя бушующее, испепеляющее до золы, до тлеющих искорок чернеющих угольков, сжирающая потоки бурлящей крови. Всего лишь одна-единственная линия прозрачным ситцем покрывала горловину подступающего вулкана, бурлящего, разрывающегося пузырями и дырявящего пуховую ткань.
Молотки вовсю задребезжали, темя заныло в оглушительном горне, глаза залились адрианопольской пеленой. Пеленой цвета первой розы, уколовшей пальчик, цвета сладкого малинового варенья, сготовленного белесыми ручками, цвета первых губ, соблазнительных и столь горячо любимых…
Цвета малинового. Цвета крови…
Нить оборвалась.
Пребывая в тумане, зверь не заметил даже, как ноги сами повели его вперед — и именно на жирную, визжащую, дрожащую от ужаса свинку. Тянули они его, диктуя одно желание, одну цель.
Кто-то попытался предупредить, положив ладонь на грудь. Мгновенным движением лапы зверь выхватил чужую кисть, скрутил руку и врезал владельца по морде. Сморщенный отлетел на несколько шагов, изливаясь неясными проклятьями.
Ничего медведь не слышал, пребывая в горниле дикого пламени: ни гула в висках, ни ноющего звона, ни свиного визга «спасите!» и «убивают!», ни чужих восклицаний «останови!» или «зарежь его!» Реакция не обманывала, потому что она была наточена до бритвенной остроты. Потому что так их учили.
Медведь расслышал шорох вынимаемого из ножен кинжала.
Шаг, отскок, полуоборот — и острие просвистело мимо. От следующего укола зверь вывернулся в полуобороте и тяжелым крюком врезал по морде до хруста. Сморщенный скакнул на два шага назад, зверь же отпрыгнул к полуторному мечу. Стащил, свободной лапой обхватил сильную часть клинка и встал в стойку подобно копейщику. Сморщенный быстро оправился и не менее быстро прыгнул.
Первый отмашистый удар нацелился на плечо, но лязгнул по выставленному клинку, для второго кинжальщик наклонился с уколом, налетел. Зверь неловко увернулся вбок, врезался затылком, но мгновенно собрался и выстрелил клинком в бедро. Не задел — сморщенный вильнул назад, нашел опору и, замахнувшись, снова прыгнул. Реакция фиксировала, — вторая позиция, правое бедро, — быстрее сознания зверь подставил клинок и за мгновение понял — финт, обманный маневр. В последний момент отбил выпад, перешедший с бедра на грудь. С новой силой противник провел две атаки крест-накрест. Отпрянув назад, зверь споткнулся о поваленный столик и врезался в стену, но тотчас же, по приказу чутья, метнулся вправо.
И это было правильным решением. Раздался громкий треск и хруст, тут же прилетел тихий тычок. Зверь мгновенно понял, как неудачный фортель ошарашил противника, и рванулся на таран, выставляя клинок вперед. И все для того только, чтобы снова промахнуться, чтобы вонзить клинок за еле увернувшимся. Но зверь отпустил меч, за мгновение оказался рядом со сморщенным и наотмашь въехал тому по челюсти. Следом вбил коленом под дых. Поверженный враг скрючился напополам, выронил кинжальчик и стал жадно ловить ртом воздух.
Недолго страдания мучали его — сильные руки приподняли его за шкирку, поволокли к окну и, шкрябая по настилу, как безвольную куклу, вышвырнула наружу, прямиком в глубокую хлябь главной улицы.
Зверь отступил от окна и, неровно дыша, рухнул на колено.
Воздух жег легкие, рвался через горло сбивчивыми толчками и всасывался обратно с безумной жадностью. Дикое головокружение швыряло медведя по сторонам и утягивало к непрерывно двигающемуся, отвесно поднимающемуся настилу. Стены валились на него, менялись сторонами, нагло обманывали и измывались, гнали так, будто был он мелким разбитым коггом в особенно страшную ночь. И его это жутко раздражало.
Он сконцентрировался на половицах. Почувствовал их подушечками пальцев, пощупал щербатые доски, тщательно присмотрелся к щелкам, разглядывал продольные углубления, похожие на долы клинка… Смотрел так до тех пор, пока те не уменьшили частоту размаха и наклонов.
То есть долго.
— Миккай! — громко отзвучал знакомый голос. — Не будь врагом ни мне, ни друзьям моим! Выходи! Решим все миром.
Сколь сильно бы ни было его желание поверить говорящему, но медведь не мог поверил. Потому что так подсказали инстинкты.
Так их учили.
Вместе с неровным дыханием из легких прорвался рык, тихий, злобный. Первозданный. Медведь осторожно, немного пошатываясь, напрягая каждую мышцу в ногах, встал. Горбясь, вытянул руки в сторону косящейся стены, нащупал ее и поволок себя вперед, шаг за шагом, по линиям деревянных брусьев, указующих к выходу. К сеням.
Скрип раздался неторопливым смешком. Внутри было бесшумно. Прошел вовнутрь.
Насколько позволяли глаза, осмотрелся по дрожащим и неустойчивым сторонам. Вспомнил, что где-то тут должен висеть щит с гербом орла. Облокотился о стену, сделал два неуверенных шага, на третий почти рухнул с разразившимся грохотом тяжелых железяк. Быстро сообразил — упали доспехи. Затем коснулся ноздреватых стен, ущупал гладкую холодную твердь, снял щит. Медленно, сильно спотыкаясь, протягивая руки в стороны, чтобы не упасть, поплелся к выходу. Встал.
Почти не шевелясь, сгладил потоки теребленного прерывистого дыхания, унял гомон клокочущего сердца, взглянул невидящими глазами на пошатывающуюся дверь. А затем коснулся ее
Дверь поддалась легко.
Мелкое, писклявое, тонкое подвывание петель затянуло до того молчавшие сени, тихонько заплакало с протяжной, режущей, щемящей тоской, разлилось по омертвевшей хмари, уплывая в тишину, проглотившую округу.
Когда дверца распахнулась, перед зверем предстал новый вид, еще недавно живший под гнетом мутно-молочного светила. На деревню опустился закат, что окрасил сенные крыши жилищ, чернеющие бревна гумен и оцепившие их угловатые плетни в цвета краснотала и облепихи. Главная улица, опустевшая, навеки прелая, окуталась в малиново-янтарную шаль. В обыкновенные дни этот вид наверняка бы заворожил медведя, нынче же красота эта уплывала от него, от его невидящих глаз и больной головы, осаждаемой громом тысяч штормов. Нынче она всего лишь была предзнаменованием.
Зверь потянул лапу за плечо.
Тихо скрипя об оковку ножен, меч неспешно выполз из ножен, обличив чудовищно длинный плоский клык с обоюдоострыми, как бритвы, гранями.
Мужчина, чьи волосы отливали густым солнцем, стоял неподвижно, разведя руки в стороны. Поза перемирия. Он был далеко.
Зверь крепче сжал рукоять щита и, оттолкнувшись от дверного проема, ступил вперед. Захлюпала грязь под дрожащими ногами. Он шел медленно. Никого не было видно. Он почуял, будто бы золотовласый окрасил свое лицо улыбкой. Зверь остановился.
Их разделяло расстояние в семь шагов.
— Мне жаль, — мягко вымолвил золотовласый. — Жаль, что все так обернулось…
Золотовласый сделал шаг.
— Но прошедшего не вернуть. Нет такого заклинания, какое оборотит время вспять. Минувшее подтачивает кромки наших душ…
Второй. Понизил голос.
— Делывал я различное в прошлом. За всякую мелочевку там, за кров или хлеб. Но чаще всего это… Черт, было словно за компанию… Знаешь, чтобы скуку развеять, словно в трактир заскочить после сенокоса… Только не по трактирам мы шлялись, а по иную работу, такую, после каковой мне хотелось в конюшне на вожжах удавиться. Я потом долго еще не мог глядеть на свой меч и на лица тех, кого звал собратьями. Понимаешь, я не ведал, куда мне деваться, потому что они стали теми, в ком я отыскал соратников. Это была каста, где я наконец нашел свое место, а жизнь касты важнее любого закона, знаешь ли… Я не гордился тем, что мы вытворяли. До сих пор сожалею о случившихся бедах…
Третий шаг.
— Но время — искусная прядильщица. Это я в поэме одной прочел… Она — искусная прядильщица, чье веретено ее крутится только по одну сторону, на самый край севера, денно и нощно… Само собой, не цитирую, а вспоминаю понравившийся образ… И знаешь, в одну из таких ночей я решил, что поборюсь за свою душу. А как? Я не знал, и, по чести скажу, до сих пор не знаю… Но тогда я решил, что самое глупое решение и будет самым верным… Я стал проклинать ее: выходил на поля, кричал всю знакомую и незнакомую ругань, завывал так громко, что голос порвался, хрипеть стал. И вот, возвращался на лежанку, закрывал глаза и исчезал в прошлом… от которого и бежал. Смешно, правда? А красная жатва продолжалась — ко во сне, так и наяву. Я ничего не мог поделать с собой и с другими, такова была была наша каста. Мы были зверьми, жестокими, тупыми… И служили одним только инстинктам, настолько же беспощадным, бессмысленным… Но в один момент до меня дошло — из нити не выпрясть обратно цветка, как ни пытайся. Совершенное ни позабыть, ни закопать… И я не поборю прядильщицу. А если так, если я не могу перетянуть веретено ее, то я подумал: может, лучше уж оно подточит кромку моей души?.. Тогда-то я все и решил.
Четвертый.
— Наткнулись на мелкое поселеньице. Крестьян немного было: мужики пашущие, бабы молодые и сочные, детишки под их боками… Легкая добыча. Как и любая другая. Прочесывая окрестности, наткнулись на охотничью халупу. Нашли Гэла. Захотел Гнедой приколоть его, а я убедил, что охотник знает деревню и нам укажет, чего там ценного, а сам будет служкой хотя бы под присмотром того же Шлюходера или Чеграна… Гэл быстро сдался, а они нехотя согласились. Так вот, после всего-то одной ночи, как крестьяне вышли на косовицу, мы бросились в атаку… В тот же миг порубили всех мужиков. Последовали в дома, порубили оставшихся: местного старичка-кузнеца и трактирщика. А потом заграбастали трофеи — где-то золотишко раскопали, где-то пропитание… были и случки с овдовевшими… А самое страшное — детей мы тоже косили. Говорили, мол, не нужны миру те, какие-либо подохнут, либо озверятся — лучше уж им житие облегчить. А я… я больше не мог… Но что мог сделать? Что мог сделать убийца и насильник?.. Знаешь, только рассудок проявился, только я… вытащил оба меча, тут же схватил пацаненка подмышки и закинул в подпол. Сказал не вылезать два дня, до поры до времени… А напоследок наказал ему не искать мести, не уподобляться нам. Мы весь день пировали на останках мужей, перетягивая друг у друга оставшиеся… трофеи.
Пятый.
— В эту же ночь я осознал, что нет у меня сил продолжать зверскую жизнь. И что безумные бойни тоже не могу. Дождался, как хмель и галдеж уляжется, и пришел к Гэлу договариваться: с меня — свобода, с него — помощь. Глаза у него, помню, тогда жутко засверкали, и с пущим гневом ответил он одной молчаливостью… Первым, кому я проколол сердце, был сам Гнедой, потом прошелся по Рагину и Мочевику. Гэл подрезал шеи Поркупина, Чеграна и Кердыша. Но Кердыш был крепок, подыхать так просто не хотел: восставший мертвец успел размахнулся булавой на Гэла, но сам же повалился и обронил булаву, разбудив других. Они и не поняли даже, что происходит. А когда очухались, было поздно. Мы наскоро разобрались с Ярилуком, Крапивчиком и Сифоней. Жбан и Рубака были самыми крупными, самыми жирными, а потому-то и неповоротливыми. Они не оказались проблемой: первого я тыкнул в темя, а другого Гэл убрал стилетиком, в шею по самую гарду. Шлюходер же, осознав свое положение, дал деру, но Гэл быстро настиг его… А потом мы разошлись, чтобы снова встретиться.
Шестой. Золотовласый теперь стоял на средней дистанции. Ему достаточно было одним быстрым движением пройтись кончиком меча по дыхательному горлу.
— Уходи. — Он твердо глядел на хрипящего, пошатывающегося медведя. — Оставь войта и уходи отсюда. Прекрати ненужное кровопролитие. Я уже давал тебе один шанс, Миккай, дам и второй. Но этот будет последним.
Золотовласый замолк. Он держал руки в приветливом жесте, показывая свое дружелюбие.
— Он лжец… — тихо процедил зверь.
— И кто это говорит? Убийца, чей монстряковый клинок пронзает людские тела? Тот, кто кусает протянутую руку? Про опасность на дорогах я знаю, что оно такое, и понимаю твою реакцию. Но и про резню беззащитных за гроши, как можешь понять, — я знаю не понаслышке. Потому больше не будет безумных убиений. Пока у тебя есть выбор, пока прядет веретено твою нить, ты волен направлять ее движение. Следуй не на север, а на юг, или запад, или восток… Куда угодно. У тебя есть выбор, Миккай, и я говорю — уходи.
Они сцепились взглядами. Один еле держался на ногах, прерывисто и тяжело хрипя, но глядел прямо, второй же был спокоен и решителен, готовый к любому действию, готовый в мгновение ока высвободить свой клинок и скрестить с клинком человека перед собой. Нет, не человеком…
Они стояли друг напротив друга.
Два зверя, готовых грызть, кусать, рвать.
— Чт-что… что вы делаете?! — звонко пропищал мерзкий голос, прячущийся где-то там, чуть вдалеке, в неясной расплывчатой трясине образов. — Убейте его!!! Убейте вымес!..
Миккай бы стерпел. Он бы снес все летевшие в него ушаты брани и, опустив голову, все-таки принял мысль о бессмысленности своих действий, после чего выбрал бы наиболее верное, наиболее правильное решение — сохранить бездействие. Для проявления бессилия, как он думал, порой нужно потратить куда больше усилий. Так он, по крайней мере, знал, и так утешался…
Но откуда маленькому, лживенькому старостишке дано было знать, кто стоял вдалеке? Как он мог понимать гнилой головешкой, что перед ним — существо из иного мира? Совершенно никак, ведь оно обладало обликом Миккая, голосом Миккая, глазами Миккая. Это означало, что и было оно Миккаем.
Только для старосты то существо казалось безликим, безумным, безродным, а потому страшным и очень, очень опасным. Но именно это существо старостишка, сам того не ведая, и вызвал, когда заверещал мелким, уродливым голоском, уповая на свое влияние, на свое положение.
И это была последняя ошибка старосты.
Золотовласый среагировал, прежде чем зверь ринулся вперед в попытке протаранить щитом врага, но попал лишь по воздуху. Золотовласый уже был сбоку со вскинутым оружием. Он присвистнул.
Чутье не подвело — никогда не подводило. Было натренировано в горах, за промерзлыми стенами мертвого замка, под рассекающими ударами плетей и под водопадом крови. Оно подсказало зверю, что делать дальше.
Потому что так учили монстров убивать монстров.
Зверь оказался невероятно быстр: обрушил щит на землю — мчавшая к бедру стрела звонко отскочила; не успел даже щитом проткнуть грязь — скрестил свой клинок с другим; мгновенно отскочил вправо — рухнувший топор расплескал густое месиво. Зверь повалился на влажную хлябь, прокатился на пару шагов, хлебая землю. Однако тело само знало все действия: оно тут же сгруппировалось, отскочило назад, село в ан гард — но топор уже летел наискось по невероятно гладкой дуге, ровной горизонтали: по кварте. Зверь понимал: затянет бой — умрет.
Выбора у него не было. Никогда не было.
Нырнул под удар, крепко сжал меч. Удар по кварте — и рассек живот одним точным, быстрым, чистым ударом; по инерции упал в грязь и снова покатился. Скакнув на ноги, он подлетел к упавшему: принял терцию, пятую позицию: отвесный удар.
— Вставай, Дидим!!! Вставай, сука!!! — закричал кто-то, но громила не услышал чужого голоса. Он сидел на коленях, подбирая связки вываленной багрово-бурой колбасы, глядя на руки и совершенно недоумевая. Он не верил в увиденное, никак не мог поверить и в неверии своем повернул лицо и… как бы вопросил.
На ней не было гримасы ужаса. Рот не кривился от страха, а глаза не молили о пощаде. Но в них была озадаченность. И немой вопрос.
«За что? — вопрошал он широкими, мокрыми, запятнанными в грязи глазами, — За что?..»
И тогда зверь завопил. Неистово, яростно, больно. Напрягая набухшие кровью лапы, сильнее сжал рукоять и…
И с размаху разрубил голову.
— НЕ-Е-ЕТ!.. — закричал кто-то, но громила не услышал этого страшного крика, разорвавшего воздух.
Голова не полетела по касательной, не повела за собой нить густой крови и не отскочила от туловища легко и изящно. Она упала просто: отвесно шлепнулась в слякоть, в смесь крови и земли, не покатилась, но посмотрела на зверя. Глаза были мирными, глядели немного удивленно и как-то совсем уж равнодушно.
Зверь увернулся — пролетела стрела — краем глаза заметил, как на него мчался сморщенный, держа в одной руке стилет, а в другой — бутыль. На бегу хлебнул и плюнул. Широкая огненная струя проревела в воздухе и сплошным потоком понеслась на зверя. Но его реакции были быстрее: ноги метнулись в сторону громили и все тело тут же сокрылось за ним. Подобно драконьему пламени, поток огня ревел, вылизывал тело по бокам, обнажая гибкие желтые клинья, и коптил спину громилы до палящей корочки, до пряного запаха мяса, до терпкой гари. Тело зверя знало само: рука зачерпнула ком грязи и с размаху метнула в сторону огненного источника. Огонь сбился, сморщенный закашлялся, а зверь за один присест обхватил рукоять обеими руками, наклонил кончик меча и даже не приготовился.
Меньше секунды. Меньше секунды понадобилось ногам отпружинить, телу — собраться, мечу — рассечь торс. Клинок наискось прорубил линию, от бедра до плеча. Ровной и глубокой полу-секундой.
Сморщенный ничего не понял. Приложил руки к сердцу, зашатался и в последний раз поглядел на могучую, обугленную спину… По его вине…
Не успел он упасть в мокрую тьму, как золотовласый в стремительном выпаде прыгнул из-за спины и искусно завертел мечом. Молниями сверкали удары: стрела, полуоборот, атака, двойной удар, мельница, батман и финт, удары от полу-секунды до полу-терции. На встречные атаки отвечал ремизом, двойным переводом, отбивами, контратакой, оборотом, прямым рипостом, пируэтом. Кружился в вольте и полу-оборотах, отскакивал назад, рубил, отвечал повторной атакой и проводил всевозможные финты, увиливая, скача, извертываясь, отбивая. Ступил влево, крутанулся на месте, рубанул справа. Занес клинок на пятую позицию и тут же ударил по третьей. Нырнул, прицелился в пах и выстрелил в бедро.
Золотовласый не давал передышек — он надвигался на врага с пугающей скоростью. Зверь еле поспевал за непостоянным темпом противника, безуспешно отвечая косыми защитами, отскакивая назад, то и дело подставляя плечи, бедра и руки, получая мелкие порезы и тычки. Неожиданно к зверю пришло осознание того, что эта битва предрешена…
Он не уйдет отсюда безнаказанным.
Клинок взметнулся, описал дугу, острием примерился к груди. Зверь понимал, что это очередной обман, что удар полетит в плечо. Он крепче сжал рукоять меча и приготовился к стремительному уколу.
И тогда клинок разорвал багряную тишь.
На мгновение показалось, будто ничего не произошло. Хотя… Нет, кое-что было. Легкая, тупая боль окутала его. Словно бы ему саданули в грудь, но чуть левее… А если он чувствовал боль, значит, был жив, он дышал…
В ногах разлилась прохладная, обволакивающая мягкость, рукам стало тяжело сдерживать клинок, а на глаза накатывала пелена серости, марева, спокойствия.
Легкости. Беспечности. Тишины.
Молочным дымком опустился сон. Мерно, легко замыкал он глаза. И было это совсем как в детстве, когда мириады белесых точек игриво мерцали на очищенном после бусенца небе…
Веки замыкают тусклый взор. В грудь дохнул свеженький и весенний холодок. Призрачный, еле ощутимый, чуть заметный и столь приятный сердцу. Бывшее некогда терпкой болью чувство нежно разлилось по всему телу… тяжелеющему, засыпающему. Приятная слабость коснулась шеи, плеч, предплечий… в блаженстве немели живот, стегна, голени…
Глаза окутывались сероватой пленкой. Он исчезал в тихом, мягком, эфемерном сне… во сне отрадном поплыл он туда, к Прядильщице своей судьбы… К матери. И лицо ее нельзя было различить под густой стуженой дымкой, текущей откуда-то с севера…
Бонард медленно опустился на колени, поплыл к земле, прилег на бок.
И тихо уснул.
* * *
Была грязь и была боль. Рвущее жужжание, плотные буруны прелого моря, летящая лавина смерти… Кровь догорала на небосводе, грязь топила дома, крыши пикировали на ватные облака, а плети клубком кувыркались и змеились врассыпную. Страшная, уродливая птица скрюченным клювом клевала небосвод…
Был слышен крик животного страха.
И пожар — не красный, не желтый… Ослепляющий пожар, чистый и неприкрытый, варварский, белый пожар, жгущий в ужасной пурге…
Лицо знакомое и больное… некогда холодное, безразличное ко всему, нынче удивленное и, казалось, мертвое…
Был женский рев. «Стой! — возопила она, — уйди!» Был яростный полет лапы — выстрел кости по кости. И крики враз утонули в забвении…
Был резаный и захлебывающийся визг свиньи — жалкой, дохлой, сгнивающей в пучине, в червоточине бессветной ночи. Безумные слезы, ужасный страх косил щели уродливых глаз, блестящие губы и жирные щеки…
* * *
Однажды Миккай прогуливался по улочкам одного городка и, протискиваясь меж широкими плечами косящихся, престарелых и высоких домишек, вышел он к широкому и переполненному торжищу, дышавшему в свете подсолнухового солнца. Тут же веселье, праздник и смех окутали его.
Выплясывали музыканты и танцоры, играли они на ладных дудочках и пузатых барабанах, резали смычками пищащие ниточки струн — и своими искристыми песнопениями захлестывали галдящую толпу. К их песням и галдежу прибавлялись не менее, а то и более мощные голоса купцов, стоявшие сплошными рядами. Рвя глотки, они звонко зазывали к себе, раздавали, вестимо, отнюдь не задаром пухлые кныши, коржи, вафли, левашники и много-много чего сладкого и вкусного. Другие под возгласы торговавшихся за грошик-другой одаривали покупателей шерстяными и шелковыми платочками ярчайших цветов: одни были вышиты из камвольной ткани, из кендала и рассета, другие — из сарсанета, атласа и бархата.
Окружающее веселье его радовало. Нравилось ему наблюдать за бурной жизнью, которая на короткие мгновения способна позабыть и войнах, о смертях, миазмах народов. Радовалось его сердце, когда забывались разной степени мелочности распри, заглушались гневливые пустые выкрики — и все забывалось под балаганом летнего праздника, утверждающего верховенство такой простой, милой и цветастой жизни. Жизни, что несла по воздуху запахи абрикоса, вереска и малины.
Протискиваясь сквозь толпу щебечущих баб, гогочущих мужей и орущих детишек, Миккай вышел на площадь и чуть не столкнулся с проходившей мимо женщиной, что несла большой спелый арбуз в руках. Известное дело, кому и для каких целей: чтобы целой семьей уплести ягоду. Но делу этому не суждено было сбыться — потому как путь ее лежал мимо скакавших скоморохов, которые славятся своими чрезвычайно пакостными и исключительно чертиковскими проделками.
Миккай увидел, как один из них то ли по несчастливой случайности, а то ли из известного умысла столкнулся с дородной бабенью, затем потешно пошатнулся, однако не растерялся и тут же выхватил из ее рук зеленую ягоду. Он проскакал от бабени на пару шажков, покривлялся немного, увертываясь от обозленной женщины и делая вид, будто еле удерживал целое неподъемное корыто чугуна, но, вскорости умаявшись от представления, вздыбил над головой чужое добро и под веселые кривлянья и посвисты обрушил на брусчатку. Арбуз вмиг разбился на зеленые потрескавшиеся коконы и окрасил брусчатку алой кашицей.
От сего представления толпа загалдела еще пуще, бабень разразилась проклятиями еще громче, а бойкий бес, прыгая зайцем и потешно кривляясь, спешно отскакал в людскую гущу, чтобы она упрятала его от гневливой бабы.
И как только испарился шут, как только вослед за ним исчезла сама гневливая особа, на том месте тут же объявилась ребятня со своей единственной миссией, не требующей отлагательств, — довершить начатое. С криками, они прыгали на зеленые коконы в неравном бою павшего арбуза: его красную кашицу, алую густую смесь, пачкая ноги в багряном месиве, в почерневшей густой жиже, чавкающей под ударами, плескался в кровавой ворвани, смачно хрустел выпирающими острыми краями продавленной лобовины, хлюпал по расплывшейся карминовой трясине, расползающейся по тоненьким выемкам ноздреватых половиц…
* * *
Хлюпанья и треск прекратились, когда чернота заволокла удушливый ком слякоти и хижин. Потом донеслось дичайшее фырканье, резвые множественные шлепки, громкий и нечеловеческий плач. Дрыгающаяся в черноте туша ревела и никак не поддавалась, но он подцепился за что-то, затащился и выстрелил себя ввысь…
А потом помнил только, как мясистая и плотная туша летела не то вперед, не то вдаль — и легкий холодок захлестал по лицу, светлые волосы защекотали глаза и щеки…
Тело знало само: руки сцепились крепче, торс, бедра, колени сильно прижались: он будто бы слился с другим телом, мчащимся далеко-далеко, слишком далеко от этого мира.
Последние клочки листьев, вязов и бледной луны потерялись в затуманенных глазах — и его окончательно обволокла первородная тьма…
* * *
«…Когда-нибудь вам придется скрестить клинки с себе подобным! — Сквозь пожарище взбесившейся метели отчетливо доносился мощный голос с хрипотцой. — Наступит час, когда придется поднять мечи не только против твари, но и против зазнавшегося солдата! Или отупевшего оппортуниста! Или своего же соседа! По вашей воле, по их тупости или из вынужденной необходимости — не имеет значения! Настанет час, когда потребуется обнажить клинок и против того, с кем еще вчера вы жрали медовуху из одного бочонка! И когда наступит этот час, помните: у врагов нет имени! У врагов нет лиц! Все, что у них есть, — это клинки, наставленные на ваши дохлые сердца!..»